РАССКАЗЫ ЮРИЯ МАМЛЕЕВА ИЗ СБОРНИКАЧЕРНОЕ ЗЕРКАЛО”,
из-во ВАГРИУС.
Книга распространяется в центральных магазинах Москвы
 

Центральный цикл
 
цикл Американские рассказы
 


 
ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ ПОЛАМИ
 
 
Петя Сапожников, рабочий парень лет двадцати трех, плотный в плечах и с прохладной лохматой головой, возвратился в Москву, демобилизовавшись из армии. Остановился он в комнате у своего одинокого дяди, который, проворовавшись, улетел в Крым отдыхать. Еще по дороге в Москву, трясясь в товарном неустойчивом вагоне, Петя пытался размышлять о будущем. Оно казалось ему неопределенным, хотя и очень боевым. Но первые свои три дня в Москве он просто просвистел, лежа на диване в дядиной комнате, обставленной серьезным барахлом. Лежал задрав ноги вверх, к небесам, виднеющимся в окне.

Иногда выходил на улицу. Но пустое пространство пугало его. Особенно сковывала полная свобода передвижения. И безнаказанность этого.

Поэтому он не мог проехать больше двух остановок на транспорте; всегда вскакивал и, пугаясь, выбегал в дверь. «Еще уедешь Бог знает куда», - говорил он себе в том сне, который течет в нас, когда мы и бодрствуем. Правда, он очень много ел в столовой, пугливо оборачиваясь на жующих людей, как будто они были символы.

На четвертый день ему все это надоело. «Поищу бабу», - решил он.

Мысленно приодевшись, Петя ввечеру пошел в парк. Дело было летом. Везде пели птички, кружились облака. Вдруг из кустов прямо на него вылезла девка, еще моложе его, толстая, с добродушным выражением на лице, как будто она все время ела.

- Как тебя звать?! - рявкнул на нее Петя.

- Нюрой, - еще громче ответила девка, раскрыв рот.

Петя пошарил на заднице билеты в кино, которые он еще с утра припас.

- Пойдем в кинотеатр, Нюра, - проговорил он, оглядывая ее со всех сторон.

Самое главное, он не знал точно, что ему с ней делать. Почему-то представилось, что он будет тащить ее до кинотеатра прямо на своей спине, как мешок с картошкой.

«Тяжелая», - с ухмылкой подумал он, оценивая ее вес.

У Нюры была простая мирная душа: она мало отличала солнышко от людей и вообще - сон от действительности.

Она совсем вышла из кустов и, спросив только: «А картина веселая?» - поплелась с Петей под ручку по ярко освещенному шоссе.

- Ну и ну, - только и говорила она через каждые пять минут. Петю это не раздражало. Сначала он просто молчал, но затем посреди дороги, когда Нюра бросила говорить «ну и ну», взялся рассказывать ей про армию, про ракеты, от огня которых могут высохнуть все болотца на земле.

- А куда же это мы с тобой прём? - спросила его Нюра через полчаса.

Петя на ветру вынул билеты и, посмотрев на время, сказал, что до сеанса еще два с половиной часа. Они хотели повернуть обратно, но Нюра не любила ходить вкось. «Напрямик, напрямик», - чуть не кричала она.

Пошли напрямик. Петю почему-то обрызгало сверху, с головы до ног. Нюра от страху прижалась к нему. Она показалась ему мягкой булкой, и от этого он стал неестественно рыгать, как после еды.

В покое они прошагали еще четверть часа. Мигание огоньков окружало их. Пете хоть и было приятно, но немного тревожно, оттого что в мыслях у него не было никакого отражения, что с ней делать.

- Пошли, что ль, ко мне, - неопределенно сказал он. - Надо ж время скоротать.

- А что у тебя? - спросила Нюра.

- Музыка у меня есть, - ответил Петя. - Баха. Заграничная. Длинная.

- Ишь ты, - рассмеялась Нюра, - значит, не говно. Пойдем.

Дом был как обычно: грязно-серый, с размножившимися людишками и темными огоньками. Нюра чуть не провалилась на лестнице. Жильцы-соседи встретили их как ни в чем не бывало. В просторной комнатенке, отсидевшись на стуле, Петя завел Баха. Вдруг он взглянул на Нюру и ахнул. Удобно расположившись на диване, она невольно приняла нелепо-сладострастную позу, так что огромные, выпятившиеся груди даже скрывали лицо.

- Так вот в чем дело! - осветился весь, как зимнее солнышко, Петя.

Он разом подошел к ней сбоку и оглушил ударом кастрюли по голове. Потом, как вспарывают тупым ножом баранье брюхо, он изнасиловал ее. Все это заняло минут семь-десять, не больше. Поэтому вскоре Петя сидел на табуретке у головы Нюры и, глядя на нее спокойными мутными глазами, ел суп. Нюра долго еще притворялась спящей. Петя тихо хлопотал около, даже накрыл ее одеялом. Открыв на Божий свет глаза, Нюра разрыдалась. Она до этого была еще в девках, и ей действительно было больно. Да и крови пролилось как из корытца. Но главное - ей стало обидно; это была мутная, неопределенная обида, как обида человека, у которого, предположим, на левой половине лба вдруг появилась ягодица.

Петя ничего этого не знал, поэтому он, кушая суп, доверчивыми умоляющими глазами смотрел на Нюру.

- Оденемся, соберем, что ль, барахло, Нюр, и прошвырнемся по улице, - сказал он ей, взглянув исподлобья.

Нюра молча стала одеваться. Она вся надулась, как индюк или мыслящий пузырь, и, правда, еле передвигалась. При взгляде на нее Петю охватило волнение и предчувствие чего-то неожиданного.

Накинув пиджачок, Сапожников вместе с ней вышел во двор. По углам выкобенивались или молчали уставшие от водки мужики. Петя вдруг глянул на Нюру. Она передвигалась медленно, как истукан, глаза ее налились кровью, и все лицо надулось, как у рассерженной совы.

Петя так перетрухнул, что неожиданно для себя побег. Прямо, скорей - в открытые ворота, на улицу. «Куда ты?» - услышал он громкий Нюрин крик...

Оставшись совсем одна, Нюра беспокойно огляделась по сторонам. Заплакала. И, громко причитая, так и пошла по Петиным следам через двор к открытым воротам.

- Ты чего ревешь, девка?! - хохотнули на нее парни, стоявшие у крыльца.

- Да вот Петруня, в синей рубахе, из того дома, изнасиловал, - протянула Нюра, подойдя поближе к парням. Кровь мелкой струйкой еще стекала по ее ногам. - И вот в кино хотели пойти, а он убег.

- Да тебе не в кино надо идти, а в милицию, - гоготнули на нее парни. - Иди в милицию, вот, рядом...

«А и вправду пойду, - подумала Нюра, отойдя от ребят. - А куды ж теперь деваться?.. Петруня убег, а в обчежитие иттить - девки засмеют. Пойду в милицию. Обмоюсь, - решила она, - кровь-то еще текеть...»

...Тем временем Петя сидел на сеансе около пустого кресла, предназначавшегося для Нюры, и ел крем-брюле. А когда в чуть угнетенном состоянии он пришел домой, его уже поджидали, чтоб арестовать. Арестовывали толстые сиволапые милиционеры; у одного из них все время текло из носа.

...Вскоре состоялся и суд. Народу собралось тьма-тьмущая. Перед началом, на улице, толстые и говорливые соседки обступили Нюру. У одной из них было такое лицо, что при взгляде на него оставалось впечатление, что у нее вообще нет лица. Она усердствовала больше всех. Другая, с лицом, похожим на брюхо, кричала:

- Чего ж ты, девка, наделала! Тебе ж совсем ничего, вон ты какая здоровая, платье на тебе рвется, а ему теперя десять лет сидеть!.. Десять лет каждый дён маяться!.. Подумай...

Нюра разревелась.

- Да я думала, что его только оштрафують, - говорила она сквозь рев. - И все... Да я б никогда не пошла в милицию, если б он не убег... Зло меня тогда взяло... Сидели б в кино смирехонько... А то он - убег...

- Убег! - орали в толпе. - Ишь, Нюха! Небось и не так тебя били, и то ничего.

- Били! - ревела Нюрка. - Папаня в деревне поленом по голове бил, и то отлежалась...

- Дура! - говорили ей. - Парень только из армии вернулся, шальной, мучился, а теперь опять же ему терпеть десять лет... Ты скажи в суде, что не в претензии на его...

Наконец начался суд. Судья была нервная, сухонькая старушонка с прыщом на носу, орденом на груди и бешеными, измученными глазами. Рядом с ней сидели два оборванных заседателя; они почти все время спали.

Петю, вконец перепуганного, ввели два равнодушных, как полено, милиционера. Глядя на виднеющиеся в окне безмятежное небо и верхушки деревьев, Петя почувствовал острое и настойчивое желание оттолкнуть этих двух тупых служивых и пойти прогуляться далеко-далеко, смотря по настроению. От страха, что его отсюда никуда не выпустят, он даже чуть не нагадил в штаны.

Суд проходил, как обычно, с расспросами, объяснениями, указаниями. Петя отвечал невпопад, придурошно. Окровавленные штаны в доказательство лежали на столе.

Чувствовалось, что Нюра всячески выгораживает его и дает путаные, нелепые показания, противоречащие тому, что она по простодушию своему рассказала в милиции и на следствии.

- Бил он вас кастрюлей по голове или нет?! - уже раздраженно кричала на нее судья-старушонка. - Совсем, что ли, он у вас ум отбил, потерпевшая?..

- Само падало, само, - мычала в ответ Нюра.

Но, несмотря на это заступничество, Петя больше всех боялся не судью, а Нюру. Правда, она так возбуждала его, что у него и на скамье подсудимых вдруг вскочил на нее член. Но это еще больше напугало его и даже сконфузило. Глядя в тупые, какие-то антизагадочные глаза Нюры, в ее толстое, напоминающее мертвенно-холеный зад лицо, Петя никак не мог понять, в чем дело и почему она стала для него таким препятствием в жизни. «Ишь ты», - все время говорил он сам себе, словно икая. Она напоминала ему, как бы с обратной стороны, его военачальника, сержанта Пухова, когда этот сержант в первый день Петиного приезда в армию ничего не сказал ему, а только молча стоял перед Петей минут шесть, глядя тяжелым, упорным и бессмысленным взглядом.

«Дивен мир Божий», - вспомнились Пете здесь, в казенном заведении, слова его деда.

Между тем в середине дела Нюра вдруг встала со своей скамьи и, собравшись с духом, громко, на весь зал, прокричала:

- Не обвиняю я его... Пущай освободят!..

- «Пущай освободят», - недовольно передразнила ее судья. - Это почему же «пущай освободят»?! - низким голосом пропела она.

- Зажило уже у меня... Не текеть, - улыбнулась во весь рот Нюрка.

- Не текеть?! - рассвирепела судья. - А тогда текло... Чего ты от него хочешь?!

- Сирота он, - отвечала Нюрка. - В деревню его возьму. Мужиком...

- Слушайте, - вдруг прикрикнула на нее судья, - нас интересует только истина. Вы и так даете сейчас странные, ложные показания, совсем не то, что вы давали на следствии. Смотрите, мы можем привлечь вас к ответственности. Суд вам не провести. Вам, наверное, хорошо заплатил дядя Сапожникова, возвратившийся из Крыма.

- Да я его и не видела, - промычала про себя Нюрка.

Петя все время со страхом смотрел на нее.

Наконец все процедуры закончились, и суд удалился на совещание. В зале было тихо, сумрачно; только шептались по углам.

Через положенный срок судьи вошли. Все поднялись с мест. Петя приветствовал суд со вставшим членом.

- Именем... - читала судья. - За изнасилование, сопровождавшееся побоями и зверским увечьем... Сапожникова Петра Ивановича... двадцати трех лет... приговорить к высшей мере наказания - расстрелу...

- Батюшки! - ахнули громко и истерично в толпе. - Вот оно как обернулось!

Петюню - в расход. Капут ему. Смерть.
 


В БАНЕ
 
 
В общественной бане N 666, что по Сиротинскому переулку, начальником служит полувоздушный, но с тяжестью во взгляде человек по фамилии Коноплянников. Обожает он мокрых кошек, дыру у себя в потолке и сына Витю - мужчину лет тридцати, не в меру грузного и с язвами по бокам тела.

- Папаша, предоставь, - позвонил однажды вечером Витенька своему отцу на работу.

Коноплянников знал, что такое «предоставь»: это означало, что баня после закрытия должна быть использована - на время - для удовольствий сына, его близкого друга Сашки и их полуобщей толстой и старомодной подруги Катеньки. Одним словом, для оргии.

- Пару только побольше подпусти, папаша, - просмердил в телефонную трубку Витенька. - И чтоб насчет мокрых кошек - ни-ни.

Выругавшись в знак согласия, Коноплянников повесил трубку.

Часам к одиннадцати ночи, когда баня совсем опустела, к ней подошли три весело хихикающих в такт своим задницам существа. От закутанности их трудно было разглядеть. В более женственной руке была авоська с поллитрами водки и соленой, масленой жратвой. Кто-то нес какой-то непонятный сверток.

Разом обернувшись и свистнув по сторонам, друзья скрылись в парадной пасти баньки.

- Покупаться пришли, хе-хе, - проскулил старичок Коноплянников, зажав под мышкой мокрую кошку, а другую запрятав в карман, - хе-хе...

Герои, истерически раздевшись, гуськом вошли в небольшую полупарилку, пронизанную тусклым, словно состарившимся светом. Толстый Витя покорно нес авоську.

Сначала, естественно, взялись за эротику. Витя даже упал со спины Катеньки и больно ударился головой о каменный пол. Кончив, Саша и Катенька полулежали на скамье, а Витя сидел против них на табуретке и раскупоривал бутыль. Пот стекал с его члена.

Саша был худ, и тело его вычурно белело на скамье. Катюша была жирна, почти светилась от жира, и похлопывала себя по бокам потными, прилепляющимися к телу руками.

Тут надо сделать одну существенную оговорку: мужчины (и в некотором роде даже Катенька) были не просто шпана, а к тому же еще начитавшиеся сокровенной мудрости философы. Особенно это виделось по глазам: у Вити они напоминали глаза шаловливого беса, бредившего Божеством; у Саши же они были попросту не в меру интеллигентны. Вообще же своим видом в данный момент друзья напоминали каких-то зверофилософов. Представьте себе, например, Платона, одичавшего в далеких лесах.

- Катенька, а, Катенька, у вас было много выкидышей?! - вдруг спросил Витя с чувством сытого превосходства мужчины над женщиной.

- И не говори, Вить, не говори, - всплеснула руками Катя. - Сатана бы сбился, считая.

- А знаете ли вы, голубушка моя, - неожиданно посерьезнел Витя и даже поставил бутыль с водкой на пол, - что душа убитого ребенка не всегда сразу отстает от матери и очень часто - вместе со всеми своими оболочками - надолго присасывается к телу родительницы. На астральном плане. И я не удивлюсь, что если бы мы имели возможность лицезреть этот план, то увидели бы на вашем теле не один и не два таких присоска.

Катенька побледнела и уронила шайку под табурет. Сначала мысленно вспотела - «так или не так», и почему-то инстинктивно почувствовала «так», должна же куда-то деваться душа зародыша, и, естественно, что она - несмышленка этакая - не может сразу оторваться от матери-убийцы: любовь, как известно, слепа, да еще в таком возрасте. Ощутив это во всей полноте, Катенька завыла.

Но Саша сухо прервал ее:

- Что вы, собственно говоря, так кипятитесь, Катенька? Жалко полудитя?! Не верю. На всех и у Господа не хватит жалости. Кроме того, я полагаю, что в принципе зародыш должен быть счастлив, что не появился на Божий свет от вас. Другой раз ему повезет. Так что не верю. Скажите лучше, что вам неприятно оттого, что на вашем теле такие гнусные присоски.

- Неприятно, - робко кивнула головой Катенька.

- Их у нее, наверное, видимо-невидимо, - неадекватно вставил Витя, глотая слюну.

- Сколько бы ни было, - по-мужски оборвал Саша, подняв руки. - Ну подумайте, Катенька, - продолжал он, - что реально причиняют вам эти присоски?! Ведь вы в другом мире, и их, если так можно выразиться, вой не доносится до ваших ушей... Кстати, Витя, что говорят авторитеты про такие случаи... в смысле последствий для матери здесь?

- Да ерунда... Иногда чувствуется легкое недомогание...

- Ну так вот... Легкое недомогание! - Саша даже развел руками и привстал на месте. Тень от его голой фигуры поднялась на стене. - А потом, - ласково улыбнулся он, - присоска все равно отстанет... И надеюсь, в смысле следующего воплощения будет более удачлива... Недомогание! Да я бы на вашем месте согласился таскать на себе сотни две таких душ-присосок, чем породить, а потом кормить одного такого паразита. Я бы прыгал с такими присосками с вышки, как спортсмен, - загорелся вдруг Саша, соскочив со скамьи и бегая вокруг Катеньки в парной полутьме комнаты. - Да я бы сделался космонавтом! Оригиналом, в конце концов! Шостаковичем! А сколько нервов стоит воспитать этакого появившегося паразита?! Ведь в наших условиях - это черт знает что, сверхад, Беатриче навыворот! Себя, себя любить надо!

Как ни странно, такие доводы неожиданно подействовали на Катеньку, и она успокоилась.

...Часа через полтора три вдребезги пьяных существа, хватая руками темноту, выскакивали из баньки. На одном промокло пальто. Другое потеряло шапку. Третье было босиком. Но из всех трех уст раздавался вопль:

Прожить бы жизнь до дна,

А там пускай ведут

За все твои дела

На самый страшный суд.

...Одинокие прохожие и тараканы пугались их вида... А вскоре за ними из двери баньки юркнула фигура старика Коноплянникова. Бессмысленно озираясь, он ел голову мокрой кошки. Это был его способ прожигания жизни.



 
ПЕТРОВА
 
 
- Семен Кузьмич сегодня умер.

- Как, опять?!

В ответ всплеснули руками. Этот разговор происходил между двумя темными, еле видимыми полусуществами в подворотне московского дворика.

N.N. со своей дамой подходил к огромному зданию загса. Дама была как будто бы как дама: в синем стандартном пальто, в точеных сапожках. Однако ж вместо лица у нее была задница, впрочем уютно прикрытая женственным пуховым платочком. Две ягодицы чуть выдавались, как щечки. То, что соответствовало рту, носу, глазам и в некотором смысле душе, было скрыто в черном заднепроходном отверстии.

N.N. взял свою даму под руку, и они вошли в парадную дверь загса.

В залах, несмотря на ослепляющий свет и помпезность, почти никого не было. N.N. наклонился и что-то шепнул своей невесте. Первой, кто их по-настоящему увидел, была толстая, поражающая своей обычностью секретарша, сидевшая у столика в коридоре.

Увидев даму N.N., она упала на пол и умерла.

Жених и невеста между тем продолжали свой путь. Угрюмо сидящие на скамейках редкие посетители не замечали их.

Правда, когда они прошли, один из посетителей встал, выпил воды и сказал, что уезжает.

В одной из комнатушек надо было выполнить предварительные формальности, в другой, просторной, в цветах и в портретах, происходила официальная церемония.

N.N. с дамой вошли в первую. Позади них между прочим шли совершенно незаметные субъекты: свидетели. Гражданин Васильев, который почти один управлял всеми этими делами, взглянул на них.

Взглянул и не смог оторвать взгляда.

Молчание продолжалось очень долго.

- Ну что, когда это наконец кончится? - спросил N.N.

Васильев кашлянул и попросил подойти поближе. Так нужно было чисто формально. Он действовал автоматически.

Но в душе его царил абсолютный страх. Он протягивался к нему даже из окон. Не только мадам вызывала страх, но и весь мир через нее тоже вызывал страх.

«Не надо шевелиться, не надо задавать глупых вопросов, иначе конец, - подумал Васильев. - А у меня дети».

- Фамилия?! - для бодрости нарочито громко выкрикнул он.

- Калашников, Петр Сергеевич, - ответил N.N.

Его дама издала из заднего прохода какой-то свист, в котором различимы были слова: «Петрова Нелли Ивановна». Васильев похолодел; тело замораживалось, но душа вспоминала, что мир ужасен. «Так-так», - мысленно стучал зубами Васильев и никак не мог разыскать карточки новобрачных. Искал и не мог найти.

- Это кончится когда-нибудь? - холодно повторил N.N.

Васильев все же нашел, что нужно: предварительное заявление, подписи свидетелей и т.д.

- Вы не разлюбили друг друга с тех пор? - взяв себя в руки, спросил Васильев.

- Нет, - холодно ответил N.N.

- Тогда прошу в эту комнату, к Клименту Сергеичу.

N.N. с Петровой двинулись.

- Товарищи! - опрокинув стул, вдруг выкрикнул Васильев. - А ваши паспорта!

- Нелли, покажи ему, - сказал N.N.

Петрова повернулась и медленно пошла навстречу Васильеву. Подойдя поближе, она сунула руку себе на грудь, во внутренний карман, и вынула паспорта. Мутно взглянув на нее, Васильев почувствовал, что еще несколько минут - и он уже не он.

Впрочем, паспорта были действительные. И даже на фотокарточке Петровой вместо лица была задница. Со штампом.

...Когда N.N. с дамой скрылись за дверью кабинета Климента Сергеича, Васильев рухнул в кресло - и вдруг навзрыд, по-огромному, истерически разрыдался.

Он вспомнил, что его дочь скоро умрет от цирроза печени и что, когда он родился, стояло - по рассказам - ясное, свежее, небесное утро, а он так кричал, как будто уже давно, тысячелетия или секунду назад, жил в каком-то мире, связанном с этим, но в котором лучше тоже не появляться. А его как мячик выталкивали из одного мира в другой...

...Между тем Климент Сергеич, одиноко скучающий в своем кабинете, взглянул на N.N. и его даму. «Ничего не произошло», - тотчас подумал он, закрывши глазки. Потом опять открыл. Повторив эти шуры-муры раз семь-десять, Климент Сергеич вдруг убедил себя, что задницы нет. Нет, и все. Нету.

- Дорогие друзья! - подскочил он со своего кресла с распростертыми объятиями. - Как я рад видеть искренне влюбленных! Милости прошу к нашему шалашу.

Климент Сергеич все же явственно видел зад в пуховом платочке, но умственно считал, что на самом деле это не задница.

Чтобы еще больше убедить себя, он резво подскочил к Петровой и громко чмокнул ее в ягодицу. Климента Сергеича несколько сконфузил только хорошо знакомый, неприятный запах. Запах был настолько мертвенен, как будто был с предполагаемого того света.

- Итак, друзья, - продолжал Климент Сергеич, - продолжим красочную часть.

Он даже всплеснул ручками в потолочные небеса.

- Петр Сергеич, - расфамильярничался он, обращаясь к N.N., - вы по-прежнему любите Нелли Ивановну?

- Очень, - сухо ответил тот.

- Я так и думал, так и думал, - расхохотался Климент Сергеич, которому вдруг стало не по себе. - А вы, Нелли Ивановна? Как, не амурничаете? - И он весело подмигнул ей.

Не стоит говорить, что при других обстоятельствах Климент Сергеич никогда не позволил бы себе такое нелепое поведение. N.N. неожиданно, почти сверхъестественно, оживился и сел на стол прямо против Климента Сергеича.

- Она у меня девственница, скромница такая... знаете... хе-хе, - дребезжаще просмеялся он.

- Вы знаете, - разоткровенничался в ответ Климент Сергеич, пытаясь завязнуть в каком-то бессмысленном разговоре, - у меня жена тоже была скромница. И представьте, сейчас наоборот...

- Ладно, хватит, - грубо оборвал его N.N., слегка ударив по кисти руки. - Оформляйте документы... Климент Сергеич...

- Товарищи, я за... - спохватился последний.

Очень быстро провернули официальную церемонию в зале.

N.N. со своей супругой и свидетелями проделали обратный путь, к выходу. В руках у Петровой был большой букет цветов.

Тем временем, как только супруги вышли, в кабинете Климента Сергеича зазвонил телефон и кто-то резким, металлическим голосом сказал ему, что он - то есть Климент Сергеич - умер. N.N. с Петровой были уже на улице.

- Я так и знала, что ничего не получится, - свистяще произнесла она.

N.N. пожал плечами. Петрова внезапно остановилась, огляделась кругом и вдруг, словно подумав, мгновенно исчезла, растворилась в пустоте.

N.N., закурив, быстро, по-деловому пошел вперед, к трамвайной остановке.
 



 
ВЕРНОСТЬ МЕРТВЫМ ДЕВАМ
 
 
Трехлетний карапуз Коля, с весело-оживленными голубыми глазками, вдруг ни с того ни с сего застрадал от онанизма.

Мамаша, Анна Петровна, переполошилась.

Сначала долго прислушивалась. Дескать, в чем дело. Однако дело уходило в тайну. По некоторым признакам это был во-все не обыкновенный онанизм, а совсем-совсем особенный. Мамаша это поняла по остановившимся, ничего не выражающим глазам младенца. Знакомая с культурой, она начала поиски.

Во-первых, ее поразило, что ребенок совсем изменил свой быт. К примеру, когда ел манную кашу, то чрезмерно улыбался. И нехорошо косил глазками.

Материнское сердце всегда найдет доступ к душе дитяти, и через месяц путем расспросов, картинок, интуиции Анна Петровна прояснила совершенно пустую, точно наполненную страхом картину. Оказалось, что Колю посещала (в виде образа, разумеется) красивая двадцатилетняя женщина с вызывающе-похабными чертами лица, и самое главное - в одежде людей девятнадцатого века. Дите такого никогда не могло видеть, поэтому ассоциации исключались. У мамаши заработало сознание.

Тем временем события развивались. Родители уже точно знали - по выражению лица младенца, - когда приходит «она».

Так, если Коля во время еды выплевывал кашу изо рта и говорил «ау», родители знали: откуда-то из мрака на него смотрят черные глаза девы.

Когда же он поворачивал свой толстый, изумленный лик на какой-нибудь светлый предмет и внутренне охал - значит, наступит сверхсон.

Иногда дите переставляло солдатики, словно гоняясь за своим призраком. Вообще, мальчик очень приучился плакать.

- Такой был мужественный ребенок, - вздыхал отец, Михаил Матвеич, - а теперь все время плачет.

По-видимому, дело шло к очень серьезному. Дите часто застывало с ложкой манной каши у рта, когда возникало видение.

- Смотри, он скоро опять начнет дрожать, - со слезами говорил отец, всматриваясь в мрачный силуэт ребенка, сидящего за детским столиком.

- Она приходит ровно в шесть часов вечера, - злобилась Анна Петровна. - Хоть вызывай милицию.

- Что ты, испугаешь соседей, - пугался отец.

- Чем же бы ему помочь? - вопрошала мать.

Решили вызвать крыс. Коля еще до появления образа обожал крыс и не раз забавлялся с ними в постельке. Отцу это не особенно нравилось, но теперь он был - за. К сожалению, сейчас крысы уже не помогли. Ребенок дергал их за хвосты и пытался, видимо, рисовать ими облик своей дамы.

- А если это любовь, - говорил иной раз папаша, задумчиво попыхивая трубкой.

Анна Петровна не отвечала и только мысленно попрекала отца за то, что он думает о любви, а не о судьбе ребенка. Врачи абсолютно не помогали. Член у дитяти был маленький, крохотный, как мизинчик Мадонны, но тут совершенно неожиданно из него стала изливаться сперма, причем в таком количестве, что мамаша не успевала стирать простынки. Было от чего сойти с ума.

- Когда же это кончится, - вздыхала бабушка Кирилловна, обращаясь к душам своих умерших предков.

Конца не было видно.

- Повесить его, что ли, - рассуждал папаша. - Совсем опоганил род. Скоро о нас вся Москва будет говорить.

- Не дам дите, не дам дите, ирод, - сопротивлялась Анна Петровна. - Повесить твой член надо, а не ребенка. Он ни в чем не виноват.

- Я уже устал от этой жизни, - вскрикивал ее муж. - На работе одни неприятности, любовницы изменяют, а теперь и в доме черт знает что... Все игрушки обрызганы спермой, а вчера и диссертацию мою залил.

Бабушка Кирилловна только угрюмо исчезала на целые недели.

Ночью, при блеске свечей, которые горели в углу, дите вставало с постели и в белой рубашонке, беспомощно раздавленное, ползало по полу, словно становясь отражением чудовищного образа девушки девятнадцатого века, посещающей его по ночам.

Особенно возмущало докторов, что дите почти перестало есть.

- Пусть онанирует сколько хочет, - говорил толстый ученый врач. - Не он первый, не он последний... Но чтобы дите бросило есть... Тут что-то не то.

- Бедный ребенок, - вздыхала старушка соседка. - А ведь во всем родители виноваты.

- Не родители, а Демург, - говорил в ответ один дворовый мистик.

- Сколько же это может продолжаться? Чтоб у такого щенка, у малолетки потекла сперма, да еще как из бочки... Это, знаете ли, извините меня, извините меня, - ворчал недовольный отец.

Мамаша пугливо всматривалась в обмазанное манной кашей неподвижное лицо младенца, устремившего свой взгляд на игрушку. «Приближается», - говорила она про себя. Действительно, когда «она» появлялась, лицо дитяти совсем тупело, кроме глаз, - они напоминали глаза поэта перед смертью.

- Что же будет дальше, - схватывался за голову папаша.

- Ау, ау, - отвечал ребенок в ночной тиши, и казалось, тихие слезы лились из глаз ангелов, притаившихся в неведомом.

- Лучше бы его убить, чем он так мучается, - уныло повторял отец.

- Почему ты думаешь, что он мучается; может, это ему, совсем напротив, нравится, - резонно отвечала мамаша, вспоминая пропитанные спермой простынки.

- Лучше бы ты заглянула в его глаза, когда он видит «ее», - возражал папаша.

- Ну и что? В целом ему нравится, - парировала мамаша...

- Но ведь он ничего не понимает, - кипятился отец. - Нельзя же все сводить к одному физиологическому удовольствию. Ребенок ведь не отдает себе отчета, что за образ его посещает, откуда он, почему, в конце концов... Ведь это насилие над свободой воли. Погляди, в его возрасте только с котятами играть, а он уже познал то, что нам и не снилось.

- И не говори, - отвечала мамаша, заплакав.

- Все-таки я считаю, его надо убить. Неприлично, чтоб такое дитя существовало, - возмущался отец.

- У тебя это уже становится параноидной идеей, Миша, - возражала жена. - Я защищу его своими руками. Он вышел из моего чрева, и, будь он хоть сам Антихрист, я не позволю его убивать.

- Ах, сволочь, - возмущался отец, - если бы ты любила меня хоть на одну сотую, как любишь его... Ведь все равно он тебе плюнет в морду, когда вырастет, или, чего доброго, изнасилует... Но на таких дурах, как ты, держится весь род человеческий.

Между тем дите, не замечая семейного совета, проползши по ковру, возвращалось в свою постельку.

Но нежные, напоенные чудодейственной женской красотой глаза не оставляли его и там. «Кхе, кхе, кхе», - только покашливал он от страха, задирая вверх ножку. Его бедное личико совсем сморщилось, а слезы словно лились внутрь тела, точно все пространство вокруг было отнято у него любимой.

- Если б он просто онанировал, - вздыхал серьезный ученый врач, - это была бы ерунда. Но ведь это еще к тому же любовь. Вот в чем загвоздка. И в таком возрасте!.. Черт знает что.

Мальчонка действительно хирел. Из игрушек раскладывал «ее» глаза и улыбался призрачным, уходящим лицом, глядя в пустоту. А когда он однажды совсем заохал и уполз под кровать, сердце матери не выдержало.

- Что-то нужно предпринять, - взмолилась она. - Действие, действие прежде всего... Если врачи не помогают, обратимся к невидимым силам.

Тут-то как раз и вернулась из дальнего странствия бабушка Кирилловна. Она была слегка ученая и начала о чем-то шептаться с Анной Петровной.

Неожиданно картина прояснилась. Существовали признаки, по которым можно было различить, что налицо феномен «верности мертвым». Более точно решили, что Колю, по-видимому, посещал образ-клише умершей женщины, которую он страстно любил в своем предыдущем воплощении, в прошлом веке. И теперь она преследовала его. Вот уж воистину любовь побеждает смерть.

Нужно было принимать очень четкие, разумные меры. У Анны Петровны были некоторые связи с людьми, занимающимися оккультной практикой. Она страстно хотела освободить младенца от любви. Сама по себе операция снятия любовных чар, как извест-но, очень проста и действует безотказно, но все уперлось в необычность феномена. Ведь освобождать необходимо было от любви не к живой женщине, а к душе умершей.

Наконец общими усилиями нашли ясновидящую ведьму, живущую в сорока километрах от Москвы, которая согласилась уничтожить эту идиотскую связь.

...Был крепкий, сорокаградусный, кондовый российский мороз. Казалось, деревья вот-вот рассыпятся от тяжелого воздуха. Младенца закутали в несколько шерстяных одеял. Голову покрыли надежными бабушкиными платками. Видны были только его дет-ские глаза, помертвевшие от страха перед женским образом.

В два часа вызвали такси.

Папаша вытащил дите на своих руках. Анна Петровна с матерью разместились с Колей на заднем сиденье, а отец сел рядом с водителем, указывая дорогу.

Сначала было трудно выбраться из центра, то и дело застревали в потоке автобусов и грузовых машин.

У Анны Петровны вдруг сжалось сердце, она неожиданно вспомнила страшное стихотворение Гёте.
 

Не в силах отключиться от этих образов, Анна Петровна тупо сжимала перезакутанного ребенка.

- Брось его прижимать, - ворчал Михаил Матвеич, - опять проклятая эротика!

Вскоре выехали из города, на шоссе. Черные, обугленные морозом деревья стояли в своей неподвижности и равнодушии ко всему живому. Снег среди леса блестел, но каким-то мертвым, полоумным блистанием.

Папаша проклинал все на свете.

Младенец цепенел, одурев от присутствия любимой в своем сознании, и пускал слюни изо рта.

- Ты знаешь, - истерически твердила Анна Петровна своей матери, - он уже не говорит мне «лодная», как раньше... И я заметила, что теперь он лепечет «лодная», только когда видит эту тварь... Вот до чего дошел...

- Не то еще будет, - подвывала старушка, - особенно когда он научится читать...

Наконец машина подкатила к селению, к более или менее приличному деревянному домику.

С трудом младенца вытащили из такси. Одно одеяло упало, и дите, дрыгнувшись, принялось неистощимо пищать.

- Точно чувствует, гад, что скоро с ней расстанется, - проговорила Кирилловна.

Ведьма была уже обо всем предупреждена друзьями Анны Петровны. Один из них, среднего возраста, в очках, напоминающий философа Владимира Соловьева, тоже ждал гостей.

Когда дите подтащили к двери, оно подняло совсем до неприличия истерический визг и даже брыкалось ножками. «Не хочу, не хочу», - казалось, готово было выкрикнуть оно.

Бабка Кирилловна вконец осерчала:

- Ишь как мучается, ведь начал дрожать, паразит, за полчаса до ее появления... корючиться... жалко с любовью прощаться... Ишь, Гомер.

- Да выброси ты его к чертовой матери, - верещал Михаил Матвеич, бегая вокруг себя. - Прямо в снег... Чтоб сдох... Ишь сколько шуму наделал... За три месяца всю душу вымотал!!!

Наконец младенца впихнули в дверь.

Операция прошла очень удачно. Через некоторое время знакомый Анны Петровны, напоминающий Владимира Соловьева, ясно, с некоторым состраданием, говорил ей:

- Все кончено. Любовь убита. Могу сообщить вам чисто формальную сторону: ваш сын Коля в предыдущем воплощении был Куренковым Гаврилой Иванычем, торговавшим пенькой в конце девятнадцатого века. Жития его было семьдесят восемь лет. Семидесятилетним старцем воспылал страстию к девице Афонькиной Клавдии Гавриловне, урожденной мещанке, дочери торговца мылом, и жил с нею последние восемь лет. Душа Афонькиной сейчас еще там. Тело захоронено на Богородском кладбище. Феномен типичен для любви к мертвым.

Счастливый отец, тихо урча и поругивая прогнозы, заворачивал младенца.

- Ничего, мамаша, не плачьте, - грубовато ободрила Анну Петровну ведьма, костлявая, огромная женщина лет сорока пяти. - Ваш Коля хороший кобель будет. А о Клавке забудьте - все. - И она похлопала Анну Петровну по заднице.

- Все, все, - неожиданно и смрадно проговорил знакомый Анны Петровны, похожий на философа Владимира Соловьева. - Такие вещи в наших силах. Так что нечего отчаиваться. Человек - хозяин своей судьбы. Хе-хе-хе...

Действительно, явление умершей женщины в душе младенца Николая было уничтожено. Понемногу он поправлялся. Даже физически быстро окреп. Появился аппетит и румянец.

Но Анна Петровна все-таки не удержалась - вот что значит материнское сердце! - и, разыскав на Богородском кладбище могилу Афонькиной Клавдии Петровны (не Гавриловны, однако), оплевала ее.

- Не будет больше смущать моего Колечку! - довольно бормотала она, стоя в очереди за пивом.



 
ТИТАНЫ
 
 
Сплошная черная ночь опустилась над нами.

Николай Семенович прилетел.

Как тих и развратен его лик, когда он смотрит в окно нашего жилья! Почему он не свалится с этой ветки, а вечно поет?! Как холоден его зад, который уже давно отвалился!

Мы так любили играть на нем в чудики.

Вот и Валерий вышел опять. И захохотал. Ночью нам еще виднее. Они начинают играть в прятки. Сначала Николай Семенович бьет Валерия, потом Валерий бьет Николая Семеновича. И оба снимают друг с друга короны, похожие на листы.

Валерий уже оказался за двести верст от Николая Семеновича. Там присел Василий, которому трут уши. Этими ушами можно слушать самого Творца, но из ушей его сыпятся вши. Размножаясь, они покидают города... Валерий прикоснулся. Зад его потемнел от скорби. Скоро, скоро будет конец.

Улетел! Как он любил летать над городом, разрушая его своей мочой! На сей раз гуляла мирная девочка лет одиннадцати. Веснушчатым шаром - без рта - упал ей в передник.

- Кыш-кыш-кыш! - закричала девочка. - Уходи, мышонок!

И она побежала навстречу солнцу, которое уже давным-давно было черное-пречерное. И словно опускалось в огненные лапы.

Валерий облобызался с Николаем Семеновичем, стоящим рядом.

- Ги-го-го! - закричал Валерий.

Звезды меркли от этой тишины. А у Арины Варваровны было три лика: один, несуществующий, превратился в камень, который годами облюбовывал Николай Семенович; второй - тонкий, змеевидный - был до того отчужден от нее, что напоминал ее зад, если б таковой был; третий уже принадлежал другому миру.

Выпили. Николай Семенович, когда пил, всегда умирал, на время; да и до смерти ли ему было, когда он глядел красными, раскаленными, как уголь, глазами на этот черный мир?!

Валерий же, когда пил, скрючивался от боли, как поломанный чайник, и выпускал из себя нехороший свист.

Одна Арина Варваровна была тиха: она все думала о том, что у нее на сине-белом животе должен прорезаться близкий ей лик, которым она не боялась бы смотреться в зеркало. Трогая живот своими скрюченными длинно-медленными пальцами, она пыталась выдавить-проявить там лицо, напевая пальцами песенку. «Хи-хи-хи! Хи-хи-хи!» - вился у нее между ног белокурый мальчик, обливаясь ее потом, как молоком.

А кругом было много, много, как планет, песен! Правда, неслышных. Даже Василий - у себя, за двести верст - не слышал ничего. Ибо голос Бога превратился у него в тиканье часов. Но что слышали другие?!

Все повернули головы к Самойлову, виднеющемуся на горизонте, как скала. Почему еще не проходили мимо него тучи? Но городские любили лазить по Самойлову, считая его самой высокой горой. И вывешивали на его вершине флаг. На самом деле Самойлов так очерствел, потому что весь был покрыт гробами. Говорили, что в этих гробах хоронились его прошлые жизни.

- К Самойлову, к Самойлову! - завизжала Арина Варваровна так, что у нее чуть не отвалилась змеевидная голова. - К Самойлову!

Ее не смущал даже пар, исходящий из гробов...

Самойлов сузил свои закрытые глазки. Началось пиршество. А как тосковал Василий, слушая тиканье часов! О, если бы они были боги!!. Почему так странно отражается в небе лик Арины Варваровны, ушедший в другой мир?!. Звезды улетают прочь от этого видения. А вот и приполз Загоскин. Арина Варваровна обычно щекотала тогда свое брюхо хвостом, вырастающим из земли... Загоскин не любил эти картины. Он так искал странные лики Арины Варваровны, точно хотел стать полотенцем, стирающим с них грязь. Волосы вставали дыбом от такого удовольствия.

Самойлов любил их всех принимать. Он суживал свои глазки, так что они выкатывались внутрь, в свое пространство, чтоб не видеть гостей. Как смеялся тогда Самойлов, любуясь их тенями! Это было его тихое развлечение, почти отдых, потому что, хотя жизнь его была скована гробами, в ней был непомерный свет, отрицающий все живое. И Самойлов всегда улыбался этому свету в себе такой улыбкой, что многое зачеркивалось в мире. Он никогда не искал лики Арины Варваровны, считая, что это не для него.

Он думал, правда, о высшем, верхнем лике, но его не было. А когда его не было, тиканье часов в ушах Василия превращалось в звон. Этот звон не напоминал о душах умерших.

«Сорвать, сорвать гробы, - думал Валерий, отлетая то в сторону, то к югу. - Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!»

И от его плевков смывались города.

Он любил превращать проклятие в акт благодати.

Но из гробов никто не выходил. Только черно-красные тени порой, как проекции демонов, восходили от гробов к звездам, как будто вокруг курили и жгли костры, заклиная... Но уже давным-давно не было магов. Да и зачем они были бы здесь нужны?! Все и так прекрасно виднелось...

А Самойлов ничем не отвечал на призывы Валерия. Он смотрел в свой свет, который не умирал, обнимаясь с тенями.

И вдруг завыла Арина Варваровна. Это прорезывался новый лик на ее животе! Тот, что должен быть ей близок. Своим отчужденным змеевидным ликом она смотрела в свое дитя-личико. И ей виделись там виселицы и звезды.

- Хо-хо-хо! - заливалась Арина Варваровна.

Но вдруг дух ее помутнел.

«Есть ли там, за виселицами и звездами, родное, мое родное?!! Или ничего нет и все мне кажется - и виселицы, и звезды, а есть только отражение моего змеиного, отчужденного лица в моих новых глазах?! - думала она. - Но почему же так сладко на сердце?! Может, наоборот, в моем отчужденном лике уже отражен новый лик?!»

И все заходили, заплясали вокруг ее живота. Валерий, уменьшившись до полена, впрыгнул в яму на теле Николая Семеновича, где раньше была задница. И Николай Семенович заскакал, как кенгуру. Только кто был самкой, кто детенышем?

А далеко на горизонте, у полыхающего огня, куда опускалось черное солнце, провиделась фигура Василия. Он одиноко брел, разговаривая с воплотившимися часами.

Однако Загоскин бешено искал лики Арины Варваровны. Запутавшись в тенях других миров и в несуществующем, он то хохотал, изменяясь ликом, то рыдал, отчего у него светлели волосы.

- Господи, Господи! - бормотал он.

Ночь все чернела, и все больше виделось.

Наконец, бросив все, скрючившись, как лягушка, он - на четвереньках - присел около Арины Варваровны, пристально всматриваясь в ее новый, появляющийся лик. И Арина Варваровна тоже пристально вглядывалась в этот лик, застыв непонятной головой. Так оцепенели они на несколько мгновений. Тень другого лица, ушедшего в иной мир, с неба приблизилась к ним, повиснув близко, как крылья птицы. Кругом из стороны в сторону скакал Николай Семенович - Валерий. Угрюмо молчал Самойлов.

И тут Загоскин, опередив змеевидный лик Арины, который мог бы уже оторваться от нее, яростно исчез... Но сама Арина ничего не заметила. Загоскин пропал, словно утонув в новом лике.

- Где родное, родное?!! - выла Арина Варваровна, всматриваясь в себя, как вампир.

И вдруг вскрикнула:

- А... А!! - точно что-то увидела, и разгадка мелькнула на ее несуществующем лице. И наверное, это видение было решающим, возможно, утвердительным ответом, потому что она тут же забыла его не то от ужаса, не то от бездны.

- Нет, нет родного!! - закричала она потом, точно очнувшись.

По существу, его и действительно не было.

И тогда все закричали, завыли и полетели. Одного Самойлова не было. Первая полетела Арина Варваровна. Точно ее лики смешались друг с другом и она смотрела на Землю уже одним глазом, упоенным и настойчивым.

В стороне от нее, как веера, разлетались жирные, в пиджаках, дядьки с крылышками и мясистыми затылками. Сталкиваясь задами, они как бы совокуплялись, отчего мелькали искры. Но сами они были еще неприятнее этих искр, хотя в то же время устойчивы. Двигалась тьма, словно совсем живая. Валерий вылетел из тела Николая Семеновича. А последний, оседлав камень, тот камень, который представлял несуществующий лик Арины, летал на нем, облюбовывая его и дивясь миром.

Так летали они долгие дни и ночи.
 



 
РАЦИОНАЛИСТ
 
 
У хмуренького, невеселого мальчика Вовы родилась сестра. Ну, сестра как сестра - толстенькая, розовая и мокрая, как пот от страха. И на мир она не смотрела, а только дрыгала ножкой. Все живое суетилось вокруг нее: мама забросила бить папу кастрюлей по морде, а папа забросил свою карьеру. А бабушке Федосье перестали сниться ее сны про сумасшедших. Даже котенок Теократ стал почему-то побаиваться мышей.

Но особое изменение произошло у мальчика Вовы. Раньше он ни на что не обращал внимания, а кино считал выдумкой. Но с рождением сестры стал понемногу настораживаться, точно случилось что-то большое, вроде прилета марсиан или венерян.

Ушки его теперь раскраснелись, он подолгу запирался в уборной, что-то вычислял, а когда все взрослые толпились во-круг сестры, забивался в угол и оттуда смотрел, как смотрит, например, собака на электрический двигатель.

- Вова так робок, что боится даже своей сестры-младенца, - говорил по этому поводу папа Кеша своему лечащему психиатру.

Но так как все были заняты своей девочкой Ниночкой, то Вову особенно никто не замечал. Даже котенок Теократ.

А между тем мальчик Вова беседовал со своей сестрой. Когда в комнате ненадолго никого не было, он подбирался к ее колыбельке и урчал.

Девочка Нина глядела на него ясно и доверчиво. Она, наверное, считала его истуканом, пришедшим с того света. И поэтому строила ему глазки. Но мальчик Вова подходил к ней не с добрыми намерениями.

Надо сказать, что колыбелька Ниночки стояла почти на подоконнике, у открытого окна. А этаж был седьмой. Дело происходило летом, и мама Дуся считала: пусть дитя овевает свежий воздух. Она верила в открытый мир.

Однажды все взрослые, обступив Ниночку, верещали: «У, ты моя пуль-пулька, у, ты мой носик, у, ты моя колбаска», - а на Вову даже не поглядели, не говоря уже о том, чтобы сказать ему что-нибудь ласковое. Мальчик Вова так рассердился, что решил тихонько спихнуть Ниночку на улицу, в открытый мир, как только все уйдут. Он возненавидел сестренку за то, что ей все уделяли внимание, а на его долю остался шиш. Но теперь его терпение лопнуло. Особенно уязвило поведение папы Кеши. С давних пор мальчик Вова считал папу Кешу Богом и очень любил, когда Бог его согревал. А когда божество повернулось к нему задницей, мальчик Вова внутренне совсем зарыдал. Только никто не видел его слез, кроме крыс и маленьких домовых, прячущихся в клозете.

И вот когда в комнате никого не осталось, мальчик Вова на цыпочках, оборотившись на свою тень, подкрался к люлечке с Ниночкой. Лю-лю-лю, люлечка. Несомненно, он тут же спихнул бы сестренку в открытый мир, но произошла некоторая заминка. Не успел Вова приложить свои игрушечные нежные ручки, чтоб опрокинуть дитя, как в последний момент вдруг заинтересовался ее личиком. Дитя в этот миг было особенно радостно и прямо улыбалось Бог знает чему, махая ножками.

- Ишь, точно мое отражение в зеркале, - заключил мальчик Вова. - Но в то же время ведь это не я, - успокоился он.

Вовик ухмыльнулся и хотел было уже опрокинуть дитя, но в этот момент вошла улыбающаяся мама Дуся. Мальчик кивнул ей и незаметно отошел в угол.

«Недаром говорят взрослые, что сразу никогда ничего не получается», - подумал Вова, засунув руки в карманы и делая вид, что рассматривает картинки.

Он был рационалист и любил доводить дело до конца.

- Ты надолго ли? - спросил он через несколько минут уходящую маму Дусю.

- За молоком, - ответила та.

На сей раз Вову не отвлекали всякие шалости.

Он ретиво подбежал к люльке и изо всех сил толкнул ее, как буку. Дитя летело вниз как-то рассыпчато, всё в белом белье, только ручонки вроде бы махали из-под одеяла. Вова настороженно наблюдал из окна. «А вдруг не разобьется», - думал он.

Но дитя, шлепнувшись, больше не двигалось. Вовику даже показалось, что лучи солнца непринужденно и разговорчиво играют на этой застывшей кучке. И она - эта кучка - словно веселится в ответ всеми цветами весны и радости. Он, пошалив, погрозил ей пальчиком.

Когда вернулись родители, то, натурально, им стало нехорошо. Даже очень нехорошо. Все было вполне естественно. Мальчика Вову тут же спрятали в другую комнату, чтоб не напугать. Бабушка Федосья ссылалась на свои сумасшедшие сны, папа Кеша - на ветер, а мама Дуся ни на что не ссылалась: она не помнила даже себя.

Но зато потом, через несколько недель, когда все угомонилось и очистилось, родители души не чаяли в Вовике. «Ты наш единственный», - говорили они ему. Жизнь его пошла как в хорошей сказке про детей. Все ухаживали за ним, одевали, давая волю ручкам, закармливали и дарили ласку, нежность и поцелуи. Мальчик рос, как дом. Только иногда он пугался, что кто-то Невидимый спихнет его с седьмого этажа, как он столкнул сестренку. Но ведь невидимое существовало и раньше, до того как он ее спихнул.

«Все равно от невидимого никуда не денешься», - вздыхал мальчик Вова и продолжал наслаждаться своей жизнью.
 


КВАРТИРА 77
 
Коммунальная квартира номер 77, что в старом коробковидном доме, совсем покосилась. Клозетная дверь - рядом с кухней и комнатой Муравьевых - открывалась так, что не допускала к плите. Одинокая старуха Солнечная долго ругалась тогда, ибо с кастрюлями в руке не сразу приструнишь дверь. К тому же третий жилец, холостой мужик Долгопятов, открывая дверь головой изнутри клозета, часто вываливался наружу, и через него было трудно переступать. Кроме того, Долгопятов не раз хохотал, запершись в клозете. Этот хохот так не походил на обычный звук его голоса, что старуха Солнечная полагала, что Долгопятова как бы подменяли на время, пока он сидел в клозете.

- Он или не он?! - тревожно всматривалась она в глаза Долгопятова, когда он выходил, справив естественную надобность.

Муравьевы же те вообще не выносили клозета. Очевидно, стены его были чересчур тонкие, и Муравьевы, как соседи клозета, все слышали, будто испражнения происходили в их комнате. Пугаясь животности людей, они, тоненькие и юркие молодожены, выбегали тогда из своей комнатушки, нередко во время обеда, с тарелками в руках. Но выбегать-то, собственно, было некуда: общественный коридор так узок, что пройти свободно было весьма затруднительно. И зачастую все сталкивались лбами, задами, лилось из тарелок и из тела, доходило даже до криков. Но Муравьевы тем не менее упорно выбегали: нежны они были чересчур для самих себя. Старуха Солнечная, шамкая выпадающим ртом, говорила, что это у них от Бога.

Последние годы жизнь шла совсем какая-то оголтелая. И куда они только катились?! Супруги Муравьевы от страху молились друг перед другом, потому что жить, даже по их понятиям, стало трудно. Не то чтобы мучил диковатый быт, бессонница, очереди, детский крик (к старухе Солнечной приводили днем дитя малолетнее на воспитание) - нет, к этому можно было бы привыкнуть. Донимал больше всего Долгопятов, потому что он уже совсем перестал походить на человека. Не говоря уже о речи, она давно отсутствовала, если не считать моментов наития. Были, правда, мычание, хохот, успехи, кивки головой. Но главное - он постоянно менялся. Вечером - один, днем - другой, позавчера - третий. Менялся, правда, как-то просто и неотесанно: то казался котом, принявшим человеческий облик; то, наоборот, становился до того угрюм и тяжеловат во взоре, точно превращался в эдакий монумент; то просто выглядел так свирепо, что, похоже, готов был разорвать все на свете (а на самом деле, напротив, прятался в угол). Ванна часто портилась, и Долгопятов мылся тогда в коридоре; длинный и неадекватный любому существу, он обливался водой в коридоре. Соседи (Солнечная и Муравьевы) мигом тогда запирались на крючок. Домашние коты, и так не любившие его, разбегались в стороны.

Но Долгопятов не пел песен. Зато дитя часто пело. Была это девочка трех с половиною лет, полная и шарообразная, Солнечная нянчила ее с восьми утра до восьми вечера. Долгопятов видел ее только вечером, с семи до восьми, но и он смирел, когда дитя пело. Не то чтобы в пении не было смысла, нет, просто повторялось одно и то же слово (например, «забыло»... «забыло»...) долго, настырно и - по хорошему счету - как в испорченном телефоне, который в то же время был как бы живой... Долгопятов относился к девочке с уважением и осторожностью. Старуха Солнечная сама-то по возрасту помнила уже немного слов (хотя часто плакала от этого - такова жизнь, тем более будущая), и девочка в этом отношении давала ей сто очков вперед. К ребенку очень скоро все привыкли, как привыкают, например, к неудобному кошмару. Но Долгопятов не давал интеллекту успокоиться. То изменится чуть ли не на глазах, то кулаком махнет в форточку. Муравьевы из-за него даже перестали верить во что-либо хорошее.

В конце концов лицо Долгопятова приняло вдруг законченное выражение. Месяца два оно, например, совсем не менялось, как-то навечно, не по-здешнему, окаменев. Он только трогал своими длинными руками кастрюли соседей. Может быть, это прикосновение чужого человека к еде подсознательно больше всего мучило молодоженов.

- Я не могу есть! - визжала Муравьева после того, как видела в полусне по ночам тень убегающего из кухни Долгопятова.

Но съедалось все - не стоять же опять в очередях. И хотя лицо Долгопятова онеподвижилось, сам он чуть лысел от различных своих походов.

Стояла весна, но небо было до того серым, словно ему стала тошнотворна земля. Птицы умирали раз за разом. Но никто не обращал на смерть внимания. Возможно, потому, что эта жизнь все-таки оказывалась самым лучшим вариантом для всех. И потому все торопились жить, как в лихорадке, хотя в основном только махали руками в пустоте. Вой стоял и день и ночь.

- Что-то должно произойти, - стучала зубами Муравьева.

- Нельзя же нам улететь на луну, - твердил Муравьев, - поэтому что-то должно измениться.

И изменение действительно пришло. В этот день Долгопятов взял отгул и чуть не умер в клозете. Во всяком случае, запершись, он несколько часов не подавал признаков жизни. Муравьевы куда-то ушли. В одиннадцать часов утра старуха Солнечная выползла на кухню с дитем. Испугавшись, что Долгопятов в клозете, она стала ставить бесчисленные сковородки на огонь.

Дитя забормотало. Бормотание это сразу приняло отсутствующий характер, и было в нем что-то не от мира сего. «Дыр, щел, тел, кыр, мыр», - вылетало изо рта ребенка, а палец был приставлен к лицу, которое подрумяненно застыло. Девочка не перемигивалась даже со стеной, она просто стучала: в никуда. Стук-тук-тук, стук-тук-тук. И тогда старуха Солнечная запела. Она повернула свое объемистое, морщинистое лицо к серому, тошнотворному небу в окне и, скаля несуществующие зубы, запела за жизнь.

Вдруг лицо ее мгновенно покраснело и словно сине-раздулось, как пламя горящего газа в кухне. Тело, расплывчатое, как мешок, поползло вниз, на стул перед плитой. Называлось это удар, инсульт. Но на самом деле это была смерть.

Старуха же думала, что жива. Ее голова тихо плюхнулась на железо плиты. Сама она как бы сидела. Глаза полузакрылись, как у курицы при виде высших миров, если только куры могут созерцать высший мир. Кожа странно пожелела, но рот двигался. Этот рот пел песни за жизнь. Слова все раздавались и раздавались в воздухе. Вовсю горел кухонный газ синим, адо-нелепым пламенем, отравляя крыс. Наконец старуха замолкла, но временами из уст ее с хрипом вырывался свист - чудной, тяжелый и где-то жизнерадостный.

Дитя с любопытством заглядывалось на няню. Она так и ходила около нее, как вокруг елки. Не хватало только детских лампочек на седой мертвой голове. И когда рот старухи окончательно замолк, дитя само запело.

Но на этот раз произошел слом, невероятный ирреальный сдвиг. Ее пение полилось откуда-то из иных измерений, как будто раздвинулась глубина темного неба и оттуда был подан невиданный знак. Лицо девочки преобразилось: глаза горели, словно внутри них прорезалась печать вечной жизни. Она пела песню на славянском языке, но в ней проявлялся древний слой праславянского языка.

Вдруг она из трехлетнего современного ребенка превратилась в малолетнюю пророчицу Света.

И тогда Долгопятов в ужасе выполз из клозета. Его сладострастный язык вывалился наружу, став ненужным. Это пение убивало. Он выскочил на лестничную клетку. Муравьевы уже поднимались в квартиру.

- Я отравил старуху мочой! - бессмысленно пролаял он, озираясь по сторонам. - Уже полгода я подливал ей в кастрюлю свою мочу понемногу, чтобы не чуяла!

- От мочи не умирают, - сухо ответил Муравьев. - Вы ошиблись. От мочи только выздоравливают.

Долгопятов еще раз дико оглянулся, точно преследуемый неизвестной силой, и стремительно побежал вниз.

Муравьевы переглянулись.

- Что бы это значило? - спросили они друг друга.

...Вошли в квартиру, услышали пение и ахнули... Их прежняя жизнь мгновенно сожглась в этом пении, и началась новая, необыкновенная...
 


цикл
Американские рассказы
 
 
ЧАРЛИ
 
 
Было лето. Солнце на пустом небе светило, как раскаленная печка в аду. Нью-Йорк - низкий, приземистый, особенно по сравнению с бесконечным небом над ним, - задыхался, но каменные громады - непомерно большие, если смотреть на них вблизи, - были ко всему безразличны. Они застыли на жаре, как истуканы, лишенные тайного смысла.

Огромное каменное кладбище загромоздило пространство на берегу пролива Гудзона против небоскребов Манхэттена, надгробия походили на маленькие небоскребы; такие же монотонно тупые, с улочками между ними, непробиваемые... они теснили друг друга, словно им не было места.

Место действительно стоило очень дорого.

Рядом прорезалось шоссе, громыхали машины, но ни живые люди, ни мертвые почти не слышали этот грохот, оглушенные своей жизнью и небытием... По ту сторону шоссе и города мертвых громоздился город живых, уже не Манхэттен - а другой: скопище кирпичных двух-трехэтажных безобразных домиков, напоминающих в целом прочный муравейник.

...Почти над всеми каменными надгробиями возвышались такие же тяжелые кресты, похожие почему-то на молотки. Редкие изваяния ангелов у могил были на редкость стандартны и безличны.

Крэк вылез из ямы около одной такой могилы. Нет, он был живой и не похоронен еще. Просто Крэк, ничего не понимая, любил жить около камней. Кладбище напоминало ему Манхэттен, но в Манхэттене могли убить, а на кладбище - реже. Поэтому Крэк очень любил его.

Был он толстоватый мужчина средних лет, в потертом грязном черном костюме и с редкими волосами на голове. Юрковато оглянувшись, он направил свой путь туда - в бездну домишек за кладбищем. Скоро он очутился на улице...

Озираясь на подозрительных людей, он пошел в местный бар, неотличимый от домов-коробочек на улице.

- How are you?* - спросил он.

- How are you? - ответили ему.

Потом он просидел молча полтора часа за двумя стаканами пива. Молчали и все остальные, рассевшиеся на длинных стульях вокруг стойки бармена. Только орал телевизор в углу: кого-то резали.

Через полтора часа первая более или менее спокойная мысль вошла в голову Крэка: «А ведь скоро я буду хохотать».

С хохотом у Крэка было связано самопознание.

Он знал, что все у него началось с хохота и без хохота он бы вообще ничего не значил.

Что бы он делал после своего краха и безработицы, а потом больницы, если бы не мог хохотать? Хохот пришел как избавление во тьме, но главное было то, что, хохоча, он провидел то, что недоступно ординарному уму (в этом был весь секрет и весь плюс). Лучше же всего он провидел собственную смерть. Когда приступ хохота только начинался, он обычно сразу видел собственные похороны, со всеми деталями, отмечая фирму, которая его хоронила, и сколько собак шло за гробом. Тогда он начинал еще сильнее хохотать, как будто в хохоте было освобождение.

- Что ты хохочешь, дерьмо? - спрашивали его порой окружающие.

И он частенько отвечал:

- Я хохочу, потому что я - не дерьмо, а труп. Вот почему я хохочу.

И инфантильные любопытные разбегались от него.

Но он останавливал некоторых из них, рассказывая о своем пророчестве и о пышном гробе, в котором его похоронят. Он хотел возбудить у людей зависть.

Однажды Крэк, хохоча целый день, носился, как будто он был странным, но деловым человеком, по Манхэттену, плюясь и стараясь найти того, кто бы выслушал его. Дважды на него наставляли нож, но потом отпускали - не потому, что с него нечего было взять (взять было, конечно, нечего), а потому, что он хохотал.

Что же, в конце концов, видел Крэк во время хохота? Нередко в первой половине приступа точно сияние образовывалось в его мозгу, и тогда он начинал бормотать сквозь хохот, издавая бессмысленные звуки (он давно подозревал, что владеет ангельским языком, - заметим, что Крэк отнюдь не был чужд теологии). Потом в этом сиянии он прозревал собственные похороны. И картина была всегда одна и та же, правда не совсем ординарная.

...Крэк, призадумавшись в этом вонючем баре около кладбища, еще раз вспомнил, заглянув в телевизор, обстоятельства своих будущих похорон. Он, как и все его современники, обожал статистику. Факты, факты прежде всего! Сначала факты! Вернее, сначала деньги, потом факты, а затем уж Бог. Вот и вся великая триада.

Но и в этом случае, как всегда, самая главная сложность, и это мучило его, заключалась в деньгах. На какие деньги он будет так помпезно похоронен? В видении на это не было и намека. Напрасно он потом перечитывал Библию, копаясь в ее деталях, чтоб разрешить мучивший его вопрос. Никакие интерпретации, включая фундаменталистские, ему не помогли. Деньги были непроницаемы, недоступны даже путем таких толкований. Главная тайна его похорон и, следовательно, тайна смерти оставалась неразгаданной: на какие средства его похоронят?

Ведь после потери работы он стал гол и одинок, существуя черт знает как и на что, а тем не менее в пророчестве похоронили его довольно шикарно. В общем, картина была такова. Он лежал аккуратный, где положено, готовый исчезнуть под землей, а рядом стоял человек и три собаки. Потом подъехал огромный бульдозер и тут же около гроба стал рыть яму. Вырыл ее молниеносно, по-научному, и гроб моментально уложили в яму и закопали. Все это отняло минут семь, не больше. А человека и собак потом как сдунуло.

Впрочем, это были нормальные похороны - он нередко видел полуподобное. Правда, гробы провожали не собаки, а родственники, но они молниеносно тут же исчезали - все были занятые, дорожили временем, а процедура почти полностью автоматизирована. Зато гроб у него - в прозрении - оказался очень дорогим. В таких богатых гробах могли хоронить только сильных мира сего. Не исключено, что в нем налажен был кондиционированный воздух, - но ему, видимо, только так казалось, и Крэк не считал это фактом.

При его теперешнем финансовом состоянии нечего было и думать о кондиционере в гробу.

Тайна оставалась тайной, и Крэк обычно продолжал хохотать, даже после полного исчезновения видения. Не раз его били за этот смех.

И вот теперь в этом баре он чувствовал, что скоро опять будет хохотать, - а уж с видением или нет, заранее об этом ему не дано было знать.

«Самое главное на свете - это свобода», - подумал он.

Какой-то приличный человек подошел к нему.

- How are you? - сказал он.

- How are you? - ответил Крэк.

Человек отошел, а Крэк начал хохотать. Сначала он упал своим большим лицом (с тыла голову уже покрывала седина) на мокрую стойку, разбив рюмку водки («За это придется заплатить», - сквозь бред мелькнуло в мозгу). А потом из его большого красного рта (такого контрастного по сравнению с невинно-бездонными голубыми глазами) полились звуки, называемые в просторечии смехом. Но в баре все равно молчали и тянули виски. Крэк хохотал уже почти полчаса, а в баре все молчали и молчали. Просто у людей не было мыслей. Зато в телевизоре творилось Бог знает что: сначала появилось сухое, как испеченное яблоко, морщинистое лицо какого-то проповедника, предсказывающего победу добра над злом. Потом это сухонькое паралитическое личико исчезло, и образовался человек, переменивший свой пол: с мужского на женский. Он так орал (а потом впал в интеллектуализм), что комментатор отказался от комментариев. Затем в телевизоре последовал взрыв...

Хуже всего - видение похорон не появилось. Крэка взяли за шиворот; потом он почувствовал, как кто-то обшарил его карманы, толкнул, дал пинка - и он оказался на улице в грязи. Освобождение не приходило. Крэк плакал, потому что кончился хохот и хохот прошел без прозрений и даже не принес чувства «света», как бывало почти всегда. И он уже не бормотал на «ангельском» языке.

Нехотя он встал. Перед его взором была улица - все те же бесконечные ряды уродливых кирпичных домов. Люди мелькали, как тени, спеша куда-то.

И тогда Крэк решил: если приступ смеха не принес ему желанного облегчения, надо придумать что-нибудь еще. Где же его пророчество, почему оно исчезло, почему он не видит свои собственные пышные и богатые похороны? Видно, Бог оставил его.

К счастью, в баре вынули не все деньги: самая большая сумма пряталась где-то в брюках, в укромном месте...

Но эти деньги еще надо было вынуть из тайника. А Крэка потянуло напиться. Да, лучше не ходить в эти бары, где все молчат, лучше купить на последние гроши дешевую бутылку вина и выпить где-нибудь у помойки, в стороне...

Чтобы вынуть деньги, лучше всего зайти помочиться, но бесплатных уборных не существует на земле, а в бар нельзя заглянуть просто так... Целый час Крэк шатался по улицам без успеха: двери клозетов были закрыты для него.

Наконец он решил помочиться на улице и под этим предлогом вытащить деньги. Крэк нашел где-то в стороне кирпичную стену, уперся в нее лбом, помочился и не без труда вынул зелененькие. Потом стукнул два раза лбом по кирпичной стене, чтобы подтвердить свое существование.

Более веселый, чем прежде, он пошел дальше в поисках дешевого вина. Красный огонек и что-то гомосексуальное на витрине заманило его в маленький винный магазинчик. Владелец, оловянно оглядев его, сказал:

- How are you?

Крэк ничего не ответил: это была его высшая форма протеста. Ему пришлось нагнуться и унизиться, чтобы достать в углу дешевую бутылку: он даже чуть не обнюхал ее. Заплатив и обернув бутылку в носовой платок, Крэк двинулся к пустырю. Там, на отшибе, вдали от больших машин с манекенными людьми внутри, он расположился посвободней: расстегнул рубаху, отряхнулся. И прильнул к горлышку.

Когда очнулся, рядом с ним, метрах в десяти, сидела на земле огромная старуха, прислонившись к бетонной стене (за стеной было частное владение), и мочилась под себя. Желтая, грязная моча необъятным потоком (точно мочилась лошадь) текла мимо Крэка, не достигая его. Старуха ничего не пела. Напротив, она тоже молчала.

И тогда Крэк закрыл глаза: эта старуха не пугала его. Хорошо, если рядом с тобой есть хоть одно живое существо.

Он стал вспоминать свою жизнь. Время, когда он обладал богатством и силой. Да, к слову сказать, Крэк в свое время считался преуспевающим священником и имел широкую паству, и звали его тогда не Крэк, а Грегори Дутт.

Это было не так уж давно, всего несколько лет назад. Но началась его карьера, по существу, гораздо раньше, почти в детстве. Грегори с родителями жил в маленьком, но довольно знаменитом провинциальном городке, известном своим университетом. Мелкий бизнес тоже процветал в нем и, конечно, американский футбол. Но молодой шестнадцатилетний Грегори избегал играть в футбол - такова была его странность.

И вот тогда, узнав об этом, друг их семьи, худой длинный профессор истории Дик Робертсон неожиданно захохотал - он, вообще говоря, редко хохотал и почти не улыбался.

- Грегори, ты, наверное, имеешь склонность к спиритуальному, раз не любишь футбол, - сказал он, смеясь.

Молодой Грегори почему-то хорошо запомнил его слова (правда, обидело то, что Дик явно издевался над самой идеей «спиритуального»). Отец Грегори хотел, чтобы сын пошел по бизнесу, но судьба распорядилась иначе. Грегори встретил протестантского священника (после службы, за чаем, в приходской церкви), которому очень понравился этот немного толстоватый добродушный парень с голубыми глазами.

- Грегори, - сказал священник, - советую тебе пойти по моему пути. Кто был наш Учитель? Прежде всего он был бизнесмен. Твой отец торгует автомобильными шинами, а он торговал бессмертием. И скажу тебе, это была самая успешная торговля за всю историю человечества. Твой отец, я знаю, всегда молится Христу, чтоб успешней шло его дело и текли денежки. Так поступает каждый истинный американец. И когда твой отец хорошо молится - бизнес идет отлично, отец признавался мне в этом. Он торгует шинами, а ты торгуй бессмертием. Это доходное и чистое дело. Тебя научат.

Грегори решил не откладывать бизнес в долгий ящик. Просматривая газеты, он наткнулся на объявление:

«Становись священником. За небольшую плату ты сможешь заочно обучиться у нас этому ремеслу. Выдаем диплом. Не теряйся. Пиши по адресу: ...»

Далее следовал адрес.

И Грегори написал. Так или иначе, окончив потом что-то «очное», он стал священником. И начал быстро продвигаться. Он был, как все преуспевающие священники, энергичный, бодрый, в меру начитанный и с необъятной белозубой улыбкой на лице. Его смех был нормальным смехом американца из среднего класса. Никакими озарениями этот смех не сопровождался, но, правда, был чересчур монотонным, впрочем, как и у других. Но тогда Грегори не понимал характер такого смеха.

Зато теперь, около этой обмочившейся бабы, Крэк с тревогой отметил прошлую монотонность своего смеха. Он вспомнил, как он удивил им одного иностранца, когда подарил ему брошюру с проповедями и засмеялся... Да-да, тогда он смеялся, как все, и не было в этом смехе ничего.

Грегори быстро распознал некоторые секреты пасторской «спиритуальной» кухни.

Довольно сложно, однако, было с психологией масс. Массы плохо верили, все более заражаясь индифферентностью. В церковь ходили, как в клуб - попить чай, кофе и поболтать. Приход у Грегори был в одном провинциальном городке, недалеко от его родного К., - и тоже университетский, благополучный, для среднего класса. Машины у «благополучных» были длинные и широкие, и после службы некоторые уезжали за покупками - в магазины, которые были красивее, чем храмы. Храмы же здесь больше походили на магазины средней руки.

Но Грегори подобрал некоторые ключики к сердцам прихожан. Самый верный ключик - это упор на то, что с молитвой бизнес идет успешней. Грегори и сам верил в это и порой убеждал других. Гораздо реже он прибегал к другому средству - к страху перед смертью. Средний класс о смерти вообще не догадывался, но Грегори упирал на то, что, мол, «вы на своих автомобилях в рай не въедете». Эта фраза, правда, немного озадачила и его самого и даже настораживала - свой автомобиль он очень любил.

Он не прочь был поставить эту идею под сомнение, но вера не позволяла. Зато Грегори твердо знал: чтоб хорошо и уверенно жилось на этом свете, чтоб процветали дела и всегда было хорошее настроение, чтоб все было прочно - надо все-таки иметь уверенность, что на том свете что-то есть, даже не «что-то», а жизнь, причем как бы продолжение этой, если не совсем в форме автомобилей, то хотя бы в похожей.

И он чувствовал, что его прихожане тоже хотят - хотя бы в подсознании, - чтобы их холодильники, телевизоры и пылесосы были приобщены к вечности.

Поэтому сакральная фраза «вы на своем автомобиле в рай не въедете» смущала сокровенный пласт подсознания Грегори. Ведь его люди именно этого и хотели. Но что делать: бизнес Грегори был особенный - «спиритуальный», как похохатывал профессор истории Дик Робертсон.

Семейная жизнь его удалась. С женой он имел контакт, разговаривал - не в пример некоторым другим. К несчастью, их единственный ребенок умер - Грегори сам отпевал его в церкви. В могилу положили его любимые игрушки - заводной автомобиль и автоматическое ружье.

Зато процветал дом, машина, сад. Была ли тайная кровоточина, скрытый порок, мордобой при закрытых дверях, сверходиночество - все то, что подтачивает порой семейную жизнь среднего класса? Ничего подобного не было, но было другое - жена Грегори, Пэт, ревновала мужчин к долларам. Это была ее личная, вполне интимная странность, черта, пожалуй, действительно необычная - умилялся Крэк даже теперь.

«Моя жена - экстраординарное существо», - твердо решил он в конце концов.

Началось все с телевизора, за которым просиживали многие вечера и годы - после работы. Пэт еще в юности обратила внимание на некоторые не в меру толстые, лоснящиеся, довольные, почти свиные физиономии, заполнявшие телевизионный экран. Это могли быть проповедники, бизнесмены, финансовые магнаты, преуспевающие писатели, актеры, сенаторы, журналисты - кто угодно. Но общим в них было то, что, когда они произносили заветное слово Америки, то в их голосе звучала похоть, бесконечная и бездонная (некоторые даже чуть повизгивали, произнося его). Это священное слово было, конечно, «money» (деньги).

Пэт даже казалось, что все эти люди испытывают микрооргазм, когда выговаривают «money», несмотря на то что они «выговаривали» эти звуки довольно часто. О чем бы ни шла речь - о Боге, о Вселенной, о науке, о политике, о стариках, - это слово всегда произносилось, оно было вездесущим, и им все заканчивалось, и к нему все сводилось. И оргазм, оргазм, оргазм - Пэт чувствовала его в каждом взвизге, оттенке, нюансе, с которым произносилось это слово. Кошмары мучили ее по ночам. Ей снились эти бесконечные рожи - лидеров, мнимых оппозиционеров, проповедников, артистов, лауреатов премий для гениев - с маленькими холодно-бессмысленными глазками и сочными губами, с которых вместо слюны, казалось, текла сперма, когда они произносили имя своего божества.

Надо сказать, что Пэт наполовину была европейка, да еще ирландка, может быть, поэтому - так думал впоследствии Грегори - она оказалась подверженной сексуальным негоциям по отношению к долларам...

...На третий год их совместной жизни Пэт стала подозревать, что ее муж с таким же сладострастием, как и коронованные долларовые знаменитости (впрочем, как и незнаменитости тоже), произносит это слово. Тогда она стала прислушиваться. Грегори никогда не забывал произносить «money» в разговорах с женой и на проповедях (но считалось неприличным говорить об этом среди знакомых, на вечерах и т. д.). В действительности он просто упивался этим словом. И на Пэт повеяло ужасом - нет, она тоже преклонялась пред деньгами, но она строго различала деньги и любовь. Это был ее романтический европейский предрассудок. Кроме того, главное заключалось в ревности...

Пэт начала следить за Грегори и сравнивать его интонации с телевизионными. По телевизору - когда гремел поток обычного промывания мозгов - все слова произносились все-таки нормально, одинаково, но «money» - о, как Пэт чувствовала это - произносилось с придыханием, с молниеносным, почти неуловимым стоном, абсолютно идентичным стону при оргазме, только потише и незаметнее. И Пэт выла от злости: ее Грегори - ее лучезарный муж - был тоже во власти этого всемогущего микрооргазма.

И чем дальше, тем больше - его интонации стали совершенно совпадать с телевизионными.

Однажды они сидели вместе за утренним кофе.

И тут Грегори превзошел сам себя. Произнеся «money», он даже закатил глазки. Да-да, закатил глазки, почти молитвенно. Этого Пэт не выдержала, она вскочила, разрыдалась и разбила чашку об пол. Тогда и произошло первое объяснение. Грегори был потрясен и счел, что его жена чуть-чуть тронулась.

«Но все-таки это романтическое сумасшествие», - решил он, а потом вдруг поймал себя на мысли, что он действительно испытывает нечто вроде микрооргазма, когда говорит «money» (причем наибольшее, подленькое содрогание он чувствовал на последнем звуке: «и», «и», «и»!). Как он раньше этого не замечал? И несомненно, многие другие испытывали то же.

Но Грегори любил Пэт и тут же дал ей торжественную клятву никогда не испытывать больше этот «микрооргазм», как она деликатно выражалась. Он посмотрел в глаза любимой: они были в слезах.

Целая неделя прошла благополучно. Но потом мнительная Пэт стала жаловаться:

- Ты насилуешь себя, ты сдерживаешься ради меня, но на самом деле ты хочешь этого, хочешь! И твое подсознание подчинено этому желанию!

Против таких доводов Грегори был бессилен: как доказать, что его подсознание чисто как стеклышко?! Да оно никогда не было чистым, даже в детстве, такого не бывает на свете. И тогда он наорал на Пэт и первый раз серьезно побил ее.

Потом они заключили перемирие (компромисс - это путь к счастью, учили их в детстве).

В конце концов у Грегори - из-за этой истории - постепенно действительно развился настоящий эротический вкус к деньгам. Это стало его тайной. Оргазм без мысли о деньгах стал для него не оргазм. Сексуальная жизнь сопровождалась теперь этой мыслью. Но жена, конечно, не знала ничего, и, по видимости, компромисс продолжался. Грегори избегал произносить «это» слово.

Под большим секретом он обратился к знаменитому психиатру в Нью-Йорке. Но психиатр, выслушав его, взвыл от радости и заявил, что это вполне нормально и что он сам это испытывает. И, содрав с него порядочную сумму, тут же отправил восвояси.

- У меня много клиентов, и я не лечу здоровых людей, в отличие от некоторых врачей и хирургов, - крикнул ему психиатр.

Грегори решил прикрыть «тайну» навсегда: по крайней мере для посторонних. «В конце концов, почти в каждой семье, особенно среднего класса, были свои секреты, подчас жутковатые, но многие продолжают жить вместе», - думал он. И решил жить.

Катастрофа пришла совсем из другой сферы. Он потерял работу. Все было кончено.

Грегори совершил ужасную, непоправимую ошибку, повлекшую за собой цепь других. И виной всему была его эмоциональность, провалы в наивность, которые никогда себе не позволяли его коллеги...

- Ты ребенок, Грегори, большой ребенок. Кое-что очень важное ты не уловил в своей профессии и потому наказан, - сказал ему Дик Робертсон, историк.

Крэка трепал ужас при одном воспоминании о Катастрофе... И теперь, на этом пустыре, он тяжело вздохнул, пытаясь отогнать мысли... Женщина, что мочилась, кажется, ушла.

Дальше все пошло, как полагается, когда американцы теряют работу (с вариациями, конечно) и не могут найти другую. Ступенька за ступенькой - вниз (к тому же он попал в черный список).

Он стал пить, от него ушла жена, его любимая (если не считать долларов) Пэт. Она сказала, что ей не нужны такие небожители, умеющие только любить деньги, а не делать их. Но не менее ужасной была вторая катастрофа, как последствие первой. Выпивши, он сел за руль (раньше он никогда этого не делал) и попал в автомобильную аварию. Она не была очень тяжелой, но потом он заболел: стресс, отчаяние. Лечиться пришлось по-настоящему, врачи драли три шкуры, с каким-то даже неистовством и озлоблением. Каждое их слово, каждый чих, не говоря уже о прикосновении, стоили потоки долларов.

Вскоре с молотка пошло все приобретенное за годы блестящей карьеры: автомобиль, дом (тем более он еще был должен банку), мебель...

После болезни он перешел на жалкое, полунищенское социальное пособие и скрылся от стыда и презрения в бездне и хаосе нью-йоркского мегаполиса. Больше того, именно там (а может быть, во время странной болезни) с ним произошла трансформация: он почувствовал, что его личность как бы заменена другой. Он стал не Грегори Дутт, а Крэк. В окончательном смысле это было связано с хохотом как с неким символом. Его прежний монотонно-торжествующий, но ничего не выражающий среднеамериканский белозубый смех, конечно, исчез. И вместо него появился другой хохот, с большими озарениями. В центре этих пророческих озарений стоял его гроб.

...Крэк очнулся. Да, да, эта паршивая баба ушла. Теперь он свободен, он один, он стоит, как вопрос, посреди пустыря, рядом с бетонной кирпичной стеной и желтой лужей. Он - Бог, ибо человек создан по образу и подобию Божию. Так чего же горевать? Надо сегодня взять свое.

Дело в том, что у Крэка оказались кое-какие деньги (долларов двадцать) и жетоны в метро. Около десяти странно приобретенных жетонов в метро. А это было существенно: проезд в сабвее стоит серьезных денег. На это можно истратить все свое пособие, если разъезжать слишком много.

Но сейчас он хотел себе это позволить: раз оказались под рукой жетоны. Крэк хотел вовсю погулять по Манхэттену.

День еще только начинался. И солнце пекло неиссякаемо-яростно, словно прогнав все тени, - но Крэк любил жару: у него у самого внутри был сплошной жар. Особенно в мозгу.

И он неопределенно поплелся к сабвею - направление на Манхэттен. Вот они маячат издалека, его небоскребы.

Откровенно говоря, Крэк - при всем своем знакомстве с трущобами Нью-Йорка - немного побаивался входить в метро или в подобные мрачные места. Взять с него было нечего, а убить могли. Такие мысли лезли ему в голову, возможно, от его природной нервности, но он никак не мог - в отличие от других - привыкнуть к постоянной опасности в жизни.

Однако на этот раз сабвей встретил его тихо. Несколько вооруженных с головы до ног полицейских оказались в вагоне. Крэк смотрел на рожи, разрисованные по стенкам. Ему повезло. Как ошпаренный, он выскочил на Сорок второй улице - туда, туда, скорей в клоаку ощущений. Это был его мир, его добыча, с кровью по щекам.

Сорок вторая встретила его шумом, криком, калейдоскопом реклам и потоком истерических людей. Двое черных вслух читали на углу Библию. Направо были порнографические кинотеатры, где шли секс-фильмы на любой вкус. С рекламы прямо в лицо Крэку дышали две огромные лесбиянки. Налево фильмы ужасов, и дым стоял на этой половине. В центре, на шоссе, непрерывный поток машин, свистки и ругань водителей.

На сей раз Крэк завернул налево, где фильмы ужасов. Он любил попугать себя: клетки тела от этого становились здоровей. Он юркнул в открытую черную пасть кинотеатра и оказался в узко-длинной грязной комнате в клубах наркотического дыма. У входа стояли два вооруженных полицейских. Кинофильм уже шел (только что начался), и показывали в нем, как черви пожирают изнутри молодое жирное тело женщины, вываливаясь из-под лопнувшей в некоторых местах кожи.

Весь фильм был про одержимых червей и про их пожирание - человеков.

Но то, что творилось в зале, было еще страшней, чем на экране. Крэк даже вздрогнул: он давно не посещал Сорок вторую, не было денег. В зале сидели одуревшие от наркотиков молодые люди, многие ходили между рядами в полутрансе, раздавались какие-то стоны, взвизги, сумасшедший хохот. У Крэка было такое ощущение, что вот-вот начнется резня. Но полицейские по углам были невозмутимы.

Крэк осторожно присел с краю. И вздрогнул. Рядом расположился такой свирепый тип, что Крэка чуть не стошнило от страха. Крэк знал, что, если он покажет свой страх - попытается, например, сразу улизнуть на другое место, - могут быть последствия. Могут даже прирезать - несмотря на полицейских; гарантий не было. И Крэк усилием воли заставил себя сидеть. Свирепый излучал такую звериность, что затмил все, что происходило на экране. Во всяком случае, так показалось Крэку. Он сидел, стараясь не шевелиться, хотя сердце билось в предчувствии острия.

Но его пытка, к счастью, продолжалась недолго. Свирепый вдруг встал и ушел в глубь зала - туда, где раздавались стоны. Крэк немного успокоился и незаметной жирной тенью пересел поближе к полицейским. Тут он вздохнул спокойно. Громообразные, с автоматическим оружием по бокам, были рядом.

Крэк, вспотевший, стал приходить в себя и наслаждаться ужасом и садизмом на экране. Там между тем угрюмо ели - человеческие тела переходили в небытие одно за другим. Весь огромный экран - перед этой курящей, орущей толпой - представлял собой клубок бесконечных червей, пожирающих и людей, и самих себя. Крэк ликовал: каждая клетка его тела отдыхала и вздрагивала в упоении. Освеженный, точно из турецкой баньки, он выскочил на улицу, готовый жить...

Поток жары встретил его на Бродвее. Небоскребы кричали рекламами, пускало дым изо рта огромное размалеванное бумажное лицо на тридцать втором этаже, выли машины, и бежали люди. На ходу что-то всовывалось в потные руки (рекламы «массажистских» кабинетов, дешевых «салонов» и т. д.). От самой краски несло смрадом.

Крэк юркнул в закусочную - пиццерию. Пот заливал его, а в уме еще были черви. «Что будет с моим задом на том свете?» - подумал он, садясь за трясущийся стол.

И черви исчезли из головы.

В пиццерии все наслаждались жарой, кока-колой со льдом и едой. Крэк жадно ел, впитывая в себя куски, каждый глоток давал наслаждение внутреннему телу и уму, освеженному червями. Руки его дрожали, а голубые бездонные глаза неподвижно глядели на улицу, где неистовствовал поток ног - белых, черных, синих, красных, разноцветных. Пот проникал в глотку, не мешая наслаждению. Это была его доля добычи - простая, наиболее доступная (хотя пять долларов для него - большая сумма), но вместе с тем реальная.

Кругом - с реклам, с листов, с газетных обрывков, из пасти телевизоров - кричало, выло, вопило: «Наслаждайся, наслаждайся, наслаждайся! Пока еще не пришел твой час!» И в наемном голосе, льющемся по радио, тоже звучала доверительность и сладо-страстие...

А кругом - в пиццерии - ели и жрали толпы людей - стоя, сидя, посреди узкого прохода. Все пило, жевало, плевало. И солнце равнодушно светило в окно - как будто сквозь тела небоскребов.

Наконец Крэк, ошалевший от этих простых ощущений, забылся в грезе о «массажистском» клубе. Ему это тоже было недоступно. Он бросил на пол назойливые рекламы - вместе с рекламой пророчицы, которая могла подсказать, сколько вы будете зарабатывать через десять лет. Только в желудке его еще вилось змеей последнее наслаждение.

Он приподнялся, схватил рекламный обрывок (он тоже призывал к наслаждениям - но уже другого, более закрытого рода), положил его в рот и начал грызть. Это было уже неадекватно: никто так не ведет себя в пиццерийной толпе. Полусъев газету, Крэк выплюнул остатки на пол и пошел - вперед.

Теперь он знал, куда идти. Некая трансцендентность овладела им. Надо было - по этому зову - бежать, бежать: по прямым, но змеиным улицам Нью-Йорка - в сабвей - вокруг Нью-Йорка - кольцом - как змея. И искать, искать. Что искать? Удачи, счастья, лотерейного билета? Крэк не знал: что-то иное вело его теперь. Не до золота ему было - не до счастья - но он знал: надо искать. Или просто бегать.

Он побежал по улицам, где из каждой витрины протягивались щупальца. Блеск золота переходил в трепет дерьма. Он дважды наступил на него - на теплое, человеческое - рядом с дымом, идущим из-под земли. И тут же его оглушил завывшими рекламами небоскреб. Слоновьи бивни поднимались вверх из окон фешенебельных магазинов. Унылый старикан целовал свой искусственный член, распластавшись в пыли на тротуаре. И тысячи ног равнодушно шагали около него.

Крэк исчез в подземном люке метро - на этот раз его понесло в далекую сторону. В вагоне, съежившись, он смотрел в глаза окружающим: вагон пошатывало, но вид людей пугал его женственную душу. Поезд приближался к самым плохим районам. С каждым новым пассажиром Крэк все больше съеживался: убьет этот или нет?! Каждым ударом своего сердца он считал потенциальных убийц. Какой он все-таки неприспособленный! Ведь лица других пассажиров - он удивлялся им - были каменны и внешне равнодушны: даже если входили их будущие убийцы. Но на него, видимо, нападали приступы желания жизни - особенно после вкусной еды или фильмов ужасов. И наконец, он жалел свой потерянный ум, который - после смерти - уже не сможет ни о чем думать. Вскоре он выскочил из метро.

На этот раз Крэк заплутался. Мелькали ярко-синие и красные рекламы, выли полицейские сирены, что-то неясное упало ему под ноги - но он метался из одного тупика в другой, входил, выходил, прыгал - и наконец после многозначительных бессмысленных метаний оказался около трущоб. Он огляделся: это были необычные трущобы, Крэк еще не видел таких - ведь Нью-Йорк бездонен. Но по ряду признаков он понял, что попал в Южный Бронкс - в трущобы среди трущоб, в огромный район, протянувшийся к северу от Манхэттена. Действительно, целый город окружал его, но он был как после атомной бомбардировки. Рядами, потоками стояли остовы четырех-, пяти-, шестиэтажных зданий. На четверть разрушенные, они выглядели как вполне нормальное жилье. Лишь где-то по углам виднелись скопления людей, а в целом длинные, уходящие вдаль проспекты, со скелетами домов по бокам, были зловеще пустынны.

Крэк посмотрел направо - ни одного человека и тишина. Посмотрел вперед - там, на углу, стояли люди, но такие, что Крэк не решался туда идти. Он робко взглянул налево - и увидел, что по этой улице бредет вдалеке человек. И Крэк решил пойти по этой улице.

Но до человека было далеко. Кроме того, неясно, шел этот человек или стоял. Стаи призрачных собак то и дело возникали в провалах между домами. Порой собаки пересекали улицу: были они худые и, казалось, грызли камни.

Иногда у дверей на ступеньках неподвижно лежали люди; их черты лица застыли в мертвой грезе без мысли.

Были ли это пьяные, или эти люди закоченели от дешевых наркотиков, или они лежали просто так, перестав надеяться, - Крэк не знал.

Он шел вперед, оглядываясь, думая о том, что будет с его глазами после похорон. На перекрестке показалась машина - похожая на те, которые, заржавленные, дырявые, стоят на огромных машинных свалках.

Крэк глянул в лицо водителя, и его отнесло. О да, он привык почти ко всему. Он видел и не такие лица - по выражению. Единственное, от чего его пошатывало, - это от деформации.

Он не был готов к таким лицам.

Потому и напугал его тот, далекий, к которому он шел. Крэк интуитивно понял, что у него, у дальнего, вообще нет лица. Видимо, он шел покрытый покрывалом. Что же было скрыто за ним?

Крэк боялся таких ликов. Взять хотя бы водителя - в нем Крэка особенно напугал нос, похожий на ногу здорового младенца.

- Ты бы, парень, лучше шел отсюда, - послышался ему голос из здания, где всего лишь были выбиты стекла.

Но куда ему идти, раз он сюда попал? Надо было притвориться, что он хочет покончить самоубийством, - как он слышал, к таким не приставали.

В разбитом окне появилась голова, и горб на лбу был, казалось, больше, чем само лицо. А глаз не видно.

Но Крэк уже подходил к далекой дикой фигуре человека, идущего на него.

Еле сдерживая дрожь, он пытался не глядеть на него. И вдруг существо сдернуло покрывало.

Крэк сразу же упал - задом на твердый грязный тротуар, покрытый костями разложившихся животных.

В действительности он не раз видел деформированных людей, но любил забывать об этом. Еще вчера ему попалась, например, женщина с почти утиным носом. Три дня назад он встретил - на Тридцать второй улице - толстяка, фантастического не по величине (таких было много), а по очертаниям тела, принявшего форму птицы.

Но то, что он увидел сейчас, уже нельзя было назвать никакой деформацией. Это было «иное». Глаз мутанта, марсианина тускло глядел на него. Рта вообще не было, точнее, он был сдвинут почти к уху... Остальное не выразить. Страшен был череп своей абсолютной беспощадностью по отношению к жизни. Рук как будто три.

Крэк чувствовал, сидя на тротуаре: еще один миг - и он сойдет с ума, а он и так уже был сдвинут после всех больших событий своей жизни. Но сейчас назревал последний, окончательный полет. Сознание уходило от него. И в этот момент краем глаза Крэк увидел: его идут убивать. Быстро, уверенно размахивая руками, шел к нему тот самый человек с горбом на лбу. В руках его был нож. И молния самосохранения пронзила бедного Крэка. «Спастись, спастись!» - выло все внутри. Сознание вернулось на место.

Собственный крик поднял его на ноги. И в ту же минуту он, величественный и потаенный, сделал единственный ход, который мог спасти. Он бросился в объятия мутанта. Три руки обвили его. Как сумасшедший, Крэк рвался поцеловать губы, но губ не было, может быть, находились где-то сзади или просто приняли иную форму. Язык лизнул что-то странное: не то ухо, не то нос, не то просто отверстие. А из нутра Крэка рвался один только крик:

- Мой друг!.. Мой друг!.. Наконец-то я тебя встретил!

Потенциальный убийца с горбом на лбу оторопел. Держа в руках нож, острие которого было направлено в нежную тушу Крэка, он застыл метрах в семи. Горб прикрыл глаза, так что их выражение трудно было разгадать.

Но потом из его рта полилась речь на чистейшем английском языке:

- Ты знаешь Чарли?.. Ты друг самого Чарли?!. Ты друг Чарли?!

Кроме этого, из его рта ничего не вырывалось. Человек с горбом на лбу повернулся, спрятал нож и пошел в обратную сторону.

Крэк остался наедине с Чарли: только спина человека, хотевшего его убить, еще маячила некоторое время на длинной улице.

Он отпрянул, чтобы взглянуть получше на своего спасителя. Тот еще не произнес и слова.

Кто это перед ним? Невозможно было понять, какой он расы, пола, происхождения или просто цвета кожи. Цвет был почти скрыт полушерстью и, видимо, неопределен. Светился только один глаз - большой и безумный. Был ли это потомок рабов, вывезенных когда-то из солнечной Африки? Или, наоборот, потомок дворян, князей, уехавших из древней Европы, чтобы спастись от бесконечных революций? Или красных индейцев, их остатков, сохранившихся после истребления? Или просто это был потомок белых искателей свободы и счастья?

«Но не исключено, что Чарли - японец, переживший Хиросиму», - подумал Крэк.

Но внутри екнуло: нет, это мутант, пришедший из будущего - точнее, из светлого будущего. После своей трансформации Крэк ловил себя на склонности к мистицизму.

Чарли между тем как будто не произносил ни слова. Крэк все еще пребывал в некотором оцепенении. И вдруг холод прошел по его спине - он почувствовал, что Чарли уже давно разговаривает с ним.

Правда, это был полушепот, и так как челюсть была сдвинута, то еле слышные звуки выходили откуда-то сбоку. Крэк, как корова, обежал Чарли, сделав полукруг, и зашел к нему со звучащего боку. Тогда ему явственно послышалась речь, но было непонятно, на каком языке говорит Чарли.

И вдруг Крэк ощутил всем телом: он спасен! Да, да, это было спасение не только от горболобого чудовища, но спасение вообще. Теперь с Чарли ему уже ничего не страшно! Он может спокойно пройтись по всему Южному Бронксу - а это огромный город, - по всяким его проспектам, и никто не тронет его. Конечно, пройтись вместе с Чарли. Возможно, что в Южном Бронксе есть существа и почище Чарли, а может быть, таких и нет, - но все равно с Чарли ему открыты все двери. Он понял это по реакции горболобого. И может быть, в конечном итоге с Чарли ему открыты двери во все вселенные, ибо после того, как он увидел Чарли, никакого страха ни перед кем уже не может существовать.

Однако Чарли опять повернулся к нему лицом... шепот стал раздаваться в стороне... и мутант медленно пошел к Крэку, растопырив три морщинистые ладони. И тогда Крэк захохотал: это был уже не прежний приступ хохота, когда он видел свою будущую смерть, комфортабельный гроб и богатые похороны с собаками. В этом новом хохоте было другое: чистое ликование, напоминающее последнюю грезу о лучшем из миров - о нашем мире. Правда, на какое-то мгновение в его сознании проснулось обыкновенное, человеческое, и тогда Крэк закричал, схватившись за голову:

- Помогите!.. Помогите!.. Помогите!

Но крик его, последовавший после хохота, тут же оборвался, а обыкновенное, человеческое угасло: ибо оно было бессмысленным - помощи не существовало.

И снова в глазах его, обращенных к пустынному небу, засияло ликование, то первоначальное ликование, которое возникло с этим новым хохотом. Он поднял руки, словно устремленные в безбрежность, и вдруг почувствовал, что Чарли обнимает его... Странный запах гнили проник в него. И Крэк опять захохотал - но уже полностью позитивно (без воя о помощи), пророчески: как хохотал всегда. Иными словами, Крэк был в объятиях Чарли. Дикая голодная призрачная собака подбежала и обнюхала их. Так и стояли они вдвоем в объятиях: мутант и толстый добродушный человек, когда-то торговавший бессмертием...

Вечерело. Их объятия были неподвижны, словно они превратились в окаменевших слонов. Крэк уже давно кончил хохотать: ничто не бывает бесконечным. Пророчества были неопределенны.

Надо было что-то предпринять, чтобы наладить контакты с Чарли. Утомленный, Крэк слегка пихнул его в бок и наткнулся на острую, почти нечеловеческую кость. Чарли вдруг вздохнул. А потом начал пришептывать, словно никакой иной речи не существовало...

И вдруг Чарли побежал. Одной рукой он сделал жест, чтобы Крэк следовал за ним. И Крэк знал, что ему некуда деваться: все равно его прибьют, если он останется на месте. Только Чарли, внушающий трепет, спасет его.

«Возможно, Чарли - идол какого-то культа», - подумал на мгновение Крэк. И чуть истерично побежал за ним. Мутант тут же свернул с проспекта, и они оказались в темноте зловонных просторов, окруженных домами-призраками (но «призраки» были наполнены людьми и крысами).

Крэк завопил: он считал, что нога человека из других регионов Нью-Йорка еще не вступала в эти глубины. Теперь уже, несомненно, спасти его могла только близость Чарли. Если кто и входил сюда, то не выходил в прежнем виде.

А Чарли между тем очень быстро бежал: было удивительно, что это существо может так нестись. Крэк задыхался. Но он боялся передохнуть даже на минуту. В пустоте черных окон мелькали огни, шевелились у непонятных углов какие-то тени, стаи перебегали ему дорогу. Холодную тишину прерывали внезапные крики.

- Помогите!.. Помогите!.. Помогите! - это был первый членораздельный крик, услышанный здесь Крэком.

Опять мелькали тени - у деревьев, в окнах, - валялись на земле скорченные люди - через них надо было перепрыгивать или обходить их. Но этот крик - «Помогите!.. Помогите!.. Помогите!» - не оставлял Крэка, звенел в его ушах, не отпускал его.

Крэк упорно держался за Чарли, порой они бежали бок о бок. Оскал света сменялся улыбкой тьмы. И стоны возникали то там, то здесь.

И вдруг они выскочили на проспект. Крэк понял, что Чарли куда-то ведет его. Но куда?!

О, Чарли, Чарли, он вел его в свой дом, в свою конуру. Крэк почувствовал это.

Неживели здания, безответно рычали собаки, бежали люди, мертвецам сквозь тяжесть век и гробов виделось будущее - и свое, и этого города, а Крэк неутомимо трусил за Чарли - и вот они около огромной трущобы.

Окна напоминали выбитые глаза апокалиптического зверя. Лестницы не было, но лифт был. Друзья поднялись на пятый этаж.

Пискнула тварь, напоминающая птеродактиля.

И вот они - дома. В комнату вел туннель с окнами по бокам, где бились птицы. Кучи кала стыли по сторонам, как волны цветов. Крэку почудилось, что внутри одной кучи - человеческая голова.

Он усмехнулся и помочился опять, рискуя потерять Чарли в темноте туннеля.

Но по шепоту он находил друга. Внезапно шепот остановился. Крэк заметил дверь - могучую и какую-то неподвижную. Чарли ударом трех рук открыл ее. Крэк почему-то ожидал увидеть внутри женщину - супругу Чарли или его сестру.

Но внутри не было почти ничего. Одно огромное зеркало висело на черной стене, треснутое и забытое даже своими отражениями. Может, оно и было сестрой Чарли. Две кровати. Стулья. Стола - нет. Не виделось и крыс. Одна тишина. И птицы не бились в окно.

Чарли подошел к своему непомерному зеркалу: посередине проходила трещина, и в зеркале вместо облика Чарли отражалась одна тьма. Правда, тьма шевелилась и имела форму. Крэк различил даже две руки, но третью не мог уловить, точно она исчезла в зеркале.

Потом Чарли опять зашептал. Крэк понял это как приглашение лечь на кровать. Кивнув, он присел на одну. И погладил свою тень.

- Покушать есть ли? - спросил он вдруг.

Чарли моментально понял и нырнул куда-то почти в стену, там оказался шкаф, а из шкафа он вынул кастрюлю, и она - с помощью его руки - описала круг в воздухе и оказалась перед Крэком на табуретке.

Крэк снял крышку и увидел внутри что-то ярко-красное...

И тут же голубой свет озарил его лицо. Оказывается, в третьем углу стоял многолетний, наверное, подобранный на помойке, с маленьким экранчиком телевизор - и Чарли включил его.

Сияли последние новости. Мелькнула чья-то вампирическая харя с невинно-стальными глазками.

- Выключи, - сказал Крэк.

Чарли выключил и отошел в темный угол, где ничего не отражалось. А потом вдруг стал раздеваться.

Крэк лег на кровать и закрыл глаза.

«Какая благодать», - подумал он, мертвея и погружаясь в сон.

И вдруг темный вихрь внутри поглотил его. У него не хватало даже слез, чтобы заплакать о себе. Вихрь уходил вовнутрь, в провал, из которого нет выхода. Последним усилием жизни Крэк решил приподнять веки. Веки были тяжелые, словно мертвый сон о своем будущем охватил его. Все-таки он приподнял одно веко. И увидел Чарли.

Чарли сидел рядом с ним на табуретке, и был он, по видимости, уже раздет...

Вот это и добило Крэка. Тела как тела у Чарли не было, но существовало такое, отчего сам Чарли вдруг запел, глядя на себя голого. Крэк слушал это пение как собственный приговор. То, что он видел своим единственным холодеющим глазом, выходило за пределы ужаса, и чудилось пастору, что он сам теперь, как свидетель, становится нежильцом, не входящим в рамки любых миров.

И постепенно кровь Крэка превращалась в ее антипод. Он уже не чувствовал ее всеохватывающей космичности, голоса богов и звезд уже не звучали в его крови, она - по своему духу - становилась все чернее и чернее, по мере того как Чарли пел... Крэк видел само живое тело Чарли - но, увы, все смешалось в его мозгу, и глаз не мог дать окончательного сигнала в душу.

Один образ, один вопрос стоял на дне страха: что это - тело или проекция души Чарли?

Грегори Дутт закрыл свой единственный глаз, опять уходя в сон.

Темный вихрь внутри, точно получив энергию от присутствия обнаженного Чарли, уводил сознание в пропасть. Крэк (Грегори Дутт) на мгновение постиг наконец, что умирает, но умирает какой-то особенной, может быть нечеловеческой, смертью, недоступной даже крысам...

Впереди - туннель мрака.

И вдруг в конце туннеля он различил свет! Да, да! Вот они - его собственные напророченные похороны (он видит их), - только почему он не хохочет, почему нет последнего предсмертного хохота?!

Вот и странные голодные собаки, которые всегда плелись за его гробом, вот и одинокий неизвестный человек рядом, вот и крепкий гроб, в котором он лежит.

Все было как раньше, как будет всегда...

Но некоторый сдвиг все-таки есть. Ведь теперь он не хохочет, когда видит эту процессию, а умирает... И наконец появились другие черты: из гроба высунулась его голова, так любимая им раньше. Но один глаз был закрыт - словно уже смотрел в мир мертвых. Зато другой был, напротив, живой и даже подмигивал. Как-то нагло подмигивал, с непонятным для ума значением. Впрочем, Крэк чувствовал, что человеческий ум его исчезает навеки и у него уже никогда потом не будет человеческого ума...

Голова спряталась в гроб, и на минуту обозначилась рука, белая, бесцеремонная, детская (словно Крэк превратился в ребенка), и махнула собой в никуда примиренно и загадочно. Но кто же он, Крэк, на самом деле - тот, который лежит в гробу и машет рукой в неизвестность, или тот, кому это все снится и который тоже умирает? Он сам не знал этого. Однако пророческий сон с крепким гробом, голодными собаками и неизвестным господином внезапно кончился, погас и свет в конце туннеля. Крэк - уже не человеческим умом, а каким-то другим, вдруг на мгновения появившимся, - понял, что возврата нет, что он уже не умирает, он умер...

Чарли продолжал сидеть на табурете около трупа Крэка, равнодушно помахивая тремя голыми руками.
 


ЗОЛОТЫЕ ВОЛОСЫ
 
 
Он - знаменитость - сидел в роскошном номере нью-йоркской гостиницы. И он не знал больше, что ему делать: у него было все - и слава, и деньги.

На полу лежали пятьдесят пять разных газет с его портретами.

И вдруг постмодернистское озорство овладело им. Он стал разговаривать с собственным портретом.

И тогда захохотал.

Этот хохот был настолько сверхъестественен, что разбудил крыс, находившихся под землей.

Он встал и, обнажившись, подошел к зеркалам. Там, в этих зеркалах своего почти антикварного номера в волшебном этом отеле, он опять увидел свои портреты, разбросанные на коврах и диванах. Боже, как он был (и есть!) велик! Всемыслитель, автор сорока книг, каждая из которых на уровне Шекспира и Достоевского (так писали газеты), лауреат всех высших мировых премий, визионер (не уступающий Блейку), властитель самых утонченных женщин и вообще доступный сверхчеловек.

А эти цветущие (как блеск золота) волосы, к ним прикасались самые изысканные мальчики!..

Он подошел поближе к зеркалу, пристальней рассматривая собственное тело. Знаменитость! Вместитель всех возможностей и сил! И подумал: «Моя новая книга будет называться “Секс и я”. Это станет мировым откровением. Весь мир купит книгу о моем теле».

Но вдруг ему захотелось надеть свое собственное фото из одной влиятельной газеты на орган своего тела, отнюдь не предна-значенный для развешивания портретов. Это будет великий символ!

И символ получился. Портрет сиял, отражаясь в золотом зеркале! Вот она - подлинность Нарцисса! Вот она - преемственность между великой древнегреческой культурой и нашей супер-атомной цивилизацией Хиросим и полетов на Луну!

Портрет на органе - в зеркале! Снилось ли это Нарциссу, который к тому же не был знаменитостью, а всего лишь мифологической фигурой, не входившей в мир наличных фактов?! А его член и его портрет - это факт.

Несмотря на то что его фотопортреты сияли по всему миру уже много лет, он не прекращал их обожать!

Наконец, знаменитость (и к тому же «гений» - по определению журналов) стала читать статьи о себе, вся обнаженная, перед своими отражениями. У него было орлиное зрение.

«О, Достоевский, о, Данте, о, Толстой и Шекспир! Он - тот, кто их объединил. Он открыл нам эрос, неподвластный психоанализу! Он - первооткрыватель нас всех как Нарциссов». Так писали в газетах. В сущности, он был выше античных богов (хотя прямо он никогда не высказывал эту концепцию).

И вдруг странная мысль запала в его опьяневшую от величия (и чуть-чуть от наркотиков) голову: «Неужели я, сверхчеловек и гений, зависим от боссов, от подвластной им прессы, от тех, кто назначает, кому быть знаменитым, от властителей мира сего...»

Член его таинственно увял, и портрет упал на пол.

- Какой позор! Выходит, выбрав, они меня создали, сфабриковав, а не я! Не я творец своего величия!

Он посмотрел на себя в зеркало.

- Ненаглядный! - закричал он. - Какой удар!

Его глаза потемнели.

- Сжечь! Сжечь! Вот мой ответ. Огонь! Огонь! Я великий по своей природе!

И он поджег газеты о себе. Это уже превосходило возможности Нерона.

- Вот он, подлинный нарциссизм! А не эта зависимость! - вскричал он.

Газеты пылали, отражаясь в зеркале. А он, всеобъемлющий, непостижимый, стоял сбоку от этого пожара. Газета, упавшая с члена, горела ярче всех, словно комнатное солнце. Она пылала, почти как новая звезда.

О, великий диссидент!

...Через несколько дней газеты и журналы писали о нем примерно так: «Его бунт против несправедливости превзошел всякое понимание. Он - революционер! Он - адепт современного восстания! Его нарциссизм - это синтез революции и контрреволюции. Его мятеж - полет в двадцать первый век».

И все это говорилось по поводу его последнего, яростного, бушующего всеми переливами гнева интервью, в котором, однако, содержался скрытый и расчетливый реверанс в ту сторону, куда надо.

И его «бунт» был дорого оценен и немедленно оплачен.

Вскоре появилось переведенное на восемнадцать языков, прогремевшее на весь мир его эссе о мастурбации младенцев в утробе матери. Это эссе публиковалось в самых элитарных журналах.

Спустя полгода возникла его поэма «Бе-бе-бе», состоящая только из комбинации этих звуков. Газеты восторженно известили, что эта поэма знаменует конец литературы.
 



 
ВЕЧНАЯ ЖЕНСТВЕННОСТЬ
 
 
Гарри М. знал: больше ему не жить. Жить было незачем. Он потерпел полное банкротство: дело его лопнуло, источник престижа и жизни иссяк. Можно было - не исключено - найти работу, но уже не престиж, не власть.

Он был выброшен из стаи волков...

Уже несколько месяцев он находился в полном низу, хотя и с безумными надеждами все восстановить.

Восстановить, и не просто восстановить, а владеть, владеть этим похотливым земным шариком, сделать его золотым, чтобы ничего, кроме золота, не было бы во всей вселенной.

Деньги снились ему по ночам; они сыпались со звездных путей, они обвивали его горло. Из долларов он бы сколотил себе гроб.

Но все кончено. То были мечты, а Гарри М. знал, мечты - это признак смерти. Ибо жизнь - это только факт, и деньги ценны только тогда, когда они факт.

Он, как и все, кто окружал его раньше, был королем фактов. Теперь у него не было их. Он жил без фактов. Он решил с этим кончать.

У него нет больше нервов жить и бороться за престиж, власть и деньги. Он сломлен в этой борьбе.

Гарри М. стоял в темном колодце между двумя грязными нью-йоркскими небоскребами, которые были чернее ночи. И потому он их не видел.

Но он подошел к двери. Она была открыта, и смрадная вонь (внутри лежал разложившийся труп собаки) не изменила в нем ничего. Надо было подняться на сорок первый этаж (лифт почему-то не работал) и оттуда броситься вниз: просто там было разбитое стекло. И кроме того, Гарри М., верящий в факты, считал, что прыгать надо только с высокого этажа: так вернее.

И он начал взбираться вверх по нелепой лестнице. Быстро очутился на десятом этаже. Там лежал труп человека. Уши у него были отрезаны, а нос съеден.

Гарри М. продолжил подъем. Сердце превращалось в буйвола, буйвола смерти. Трижды он засыпал, вдыхая вонь и пыль черной лестницы. Но потом вставал и упорно продолжал путь.

Крысы пугались его решимости.

Их было много, крыс, и пищи у них было много: они пожирали сами себя.

На двадцать шестом этаже он взглянул в неразбитое окно: внизу бушевал огнями Нью-Йорк и многие его небоскребы казались еще выше того, в котором он находился.

И почему-то нигде не было сладострастия. Словно небоскребы поглотили его в себя.

Гарри М. торопился к цели. Он знал, что сошел с ума, ибо у него не было денег.

Вот и сорок первый этаж. В черное окно дохнуло прохладой: из дыры. Он уже подошел к ней, как вдруг из тьмы вынырнула туша.

- Я ждала тебя, мой ангел! - закричала туша. - Я ждала тебя много дней!

И огромная старая женщина поцеловала Гарри М. в ухо.

Он заорал:

- Кто ты?!

Туша ответила:

- Я женщина. Я знаю эту дыру. Не ты один. Но я ждала тебя. Почему тебе опротивела жизнь?

- Отвяжись, старая дура!

- Родной, не лезь в дыру. У тебя есть член. Дай мне только минуту, минуту твоей любви. Я хочу делать любовь с тобой! Дай!

- Старая, безденежная дура!

- Зачем тебе лететь с сорок первого этажа? Сделай любовь со мной! Сделай, сделай, сделай! Если даже хочешь - лети, но сначала сделай! Ведь твой член - сокровище, как банковский счет... Дай я его поцелую. Зачем ты хочешь его губить? Сделай сначала любовь со мной, а потом лети... Последний оргазм перед смертью - и потом в ад. Таков наш образ жизни.

И огромная туша объяла Гарри М. Он бешено сопротивлялся. Женщина тем не менее почти насиловала его; в рот потенциального самоубийцы входило старческое дыхание.

Вонь, пот и широта тела поглотили Гарри. А старуха шептала:

- Если бы я была богатая, я бы приказала врачам вырастить на моей ляжке огромный живой член. И у меня не было бы проблем в любом возрасте, мой любимый. А сейчас ты мне так нужен!

Гарри М. тошнило: но тошнило его от близкой смерти. Он знал, что должен умереть, ибо у него не было денег - единственной реальности, двигателя, вселенной. И это ущемляло его самолюбие, даже его бытие. Неудачникам нет места на этой земле. Он сделал усилие и освободился от напора сладострастной туши. Легкий, он совсем приблизился к дыре. Но она - Беатриче, Вечная Женственность Нью-Йорка, цепко держала его за штаны.

- Отдай член! - заорала старуха. Ей было всего шестьдесят восемь лет.

Гарри М. рванулся. И тогда туша, разорвав ширинку, впилась в его член. Зубов у нее почти не осталось, но были старческие когти на руках.

Гарри М. завопил и рванулся опять - уже вниз. Кусок члена остался в когтях у женщины.

Пока Гарри М. летел, завершая свой победный маршрут, она пожирала член. Жрала легко, воздушно, из-за отсутствия зубов. Кровь самоубийцы стекала прямо внутрь туши. Единственный целый зуб во рту хохотал. А глаз вообще не наблюдалось.

Гарри М., пока летел, все эти секунды не терял сознания. И опять в эти великие мгновения думал о том, о чем думал всегда, - о деньгах.

Когда же он упал, то потерял сознание и сразу перестал думать о долларах.

Хоронили его шумно, помпезно, хотя и без частицы члена, - и конечно, в протестантской церкви, точнее, в клубе, называемом церковью.

Пастор говорил на церемонии:

- От нас ушел человек, близкий к Богу. Он ушел от нас, потому что обанкротился, а деньги для него были путем к Богу, материализацией исканий и надежд, прямой дорогой к раю на земле... Пусть он получит там то, что хотел иметь здесь.
 


КРУГЛЯШ, ИЛИ БОГИНЯ ТРУПОВ
 
«...В мире нужда по причудливойтвари»
В. Провоторов. Из стихотворений
 
Долго хохотал кругляш, прежде чем умереть. Ему действительно было на все наплевать: во-первых, он не знал - кто он (впрочем, об этом не знали и другие), во-вторых, если бы и знал, то не понял.

Валялся он на огромной помойке посреди Нью-Йорка, и никто его не замечал.

Кругляш только пел песни. Но какие же это были песни? О Боге он ничего не знал и о человечестве тоже.

Однако кто-то нашептал ему в ухо, что, мол, человечество совсем никуда, что оно пало, деградировало и имеет сейчас весьма далекое и причудливое отношение не только к высшему, но и к просто нормальному человечеству.

Но кругляш об этом даже не думал. Да и до дум ли было ему, когда у него рук не было, ног тоже, а на лицо он и не претендовал.

Гном, ковыряющийся в помойке, определил его одним словом: «Бандит!»

Он уже почти разложился, когда вдруг рядом оказался теолог, увещевающий своего спутника, тоже священника, что, дескать, нельзя умирать, не понявши Бога, и что мы-де к этому пониманию давно предназначены. И что на земле есть бизнес, а на небе - Бог.

Кругляш удивился, покраснел на минуту, перестав разлагаться дальше, а потом единственным своим глазом, находящимся сзади, подмигнул.

Но кому - неизвестно.

Фактически он уходил под землю, сбрасывая свою оболочку, превращаясь уже в иного кругляша.

- Ничего не могу доказать, но верую, - продолжал между тем болтать теолог, обращаясь к своему товарищу. - Меня интересуют только факты. После молитв бизнес идет хорошо. Это проверено статистически. Мой приятель, торговец легальным оружием, произносит обычно молитвы, которые я рекомендую. Он на редкость богатеет. Значит, он - избранник Божий. Таковы факты. Наслаждайтесь и обогащайтесь!

Кругляш медленно опускался вниз и наконец исчез за пределами физической земли.

А внизу отмечали его новоселье длинные насекомовидные твари с выпученными холодными глазами, похожими на глаза теолога. От их ума исходил пар, как дым из крематория. Но и здесь кругляш так же простодушно не знал, кто он и что с ним будет. Ему показалось, что вообще никаких изменений не произошло и что он по-прежнему там, где был раньше, то есть в Нью-Йорке.

В стороне, в каких-то мокрых подземельях сновали полусущества с рыбьим выражением тела. Они завидовали кругляшу, и заряд их зависти и ненависти был настойчив и широк, но поражал их самих. Они были словно в огне и ели этот огонь, равнодушный к влаге.

Кругляш плавал среди этих подземных существ, иной по отношению к ним. А потом его стало тянуть дальше вниз.

То, что он увидел в этом низу, было неописуемо, но и это ни в чем не изменило его...

«Пора совсем утонуть», - подумал он.

Но тут безумие спасло его. Некий мутный свет ударил в сознание, и кругляш перестал быть кругляшом. Он превратился в бред богини трупов.
 


Личная страница Мамлеева | Другие рассказы

Форум Литература-Поэзия | Литературные ресурсы  АРКТОГЕИ | Выбери писателя!Выбери поэта!


Рене Генон | Юлиус Эвола | Герман Вирт | Густав Майринк | Алистер Кроули | Жан Парвулеско | Евгений Головин | Николай Устрялов | Жан Тириар

Библиотека традиционалиста | Арктогея | Ариес |Милый ангел | Вторжение | Элементы | Новый Университет  Каталог "Арктогеи" | FINIS MUNDI | Статьи Дугина | Книги Дугина | Поэзия | Артгалерея